Шведов: Хорошо. До пятидесяти близко. Вот тебе и ласточкин хвост.
Жученко: С воровством плохо. Ничего в руках нет.
Собченко: Забегай подозревает в краже масла Федьку и Ваньку Синенького.
Жученко: Не может быть…
Собченко: А вот я уверен, что на совете и воровство откроется. У пацанов есть какие-то намеки.
Шведов: Ну, идем на собрание, а то там Клюкин уже парится.
Шведов вышел. В дверях Воробьев и Наташа.
Воробьев: Жучок, задержись на минуту.
Жученко: Ну добре.
Собченко: А эти влюбленные все ходят.
Воробьев: Вот подожди, Санька, и ты влюбишься когда-нибудь.
Собченко: Чтобы я такую глупость мог на своем лице размазать? Да никогда в жизни. На тебя вот смотреть жалко. Что твоя физиономия показывает, так и хочется плюнуть.
Воробьев: А что?
Наташа: Смотри ты какой! А что она показывает?
Собченко: Да ты посмотри на него. Разве можно при всех такое показывать? Написано прямо: Наташа лучше всех, лучше солнца и месяца. Я на месте Алексея Степановича не поехал бы. Стоит, ты понимаешь, какой-нибудь телеграфный столб, а ему померещится, что это «ах, Наташа». Он и влепится всем радиатором.
Воробьев (хватает Собченко в объятия и валит его на диван): Будешь вякать?
Собченко: Да брось, ну тебя, зайдут сюда. (В дверях.) Все-таки, Жучок, ты с ним осторожнее. С ним только по телефону можно разговаривать. (Ушел.)
Жученко: А вид у вас в самом деле… на шесть диезов.
Воробьев: Подумай, Жучок, кончаются наши страдания. Ты только помоги.
Жученко: Да чем тебе помогать?
Воробьев: Самое главное, чтобы Наташу не мучили. Она этих ваших командиров боится, как шофер пьяного…
Жученко: А ты сам приходи в совет, я дам тебе слово. Да ничего такого страшного и не будет. Против вас только Зырянский. Это уже известно.
Воробьев: Самое главное, Наташа, ты не бойся. Мы такого ничего плохого не сделали.
Уходят все. Пауза.
Входят Крейцер, Захаров, Дмитриевский и Троян. Крейцер и Троян усаживаются на широком диване. Захаров разбирается в бумагах на столе. Дмитриевский ходит по комнате. Закуривают.
Крейцер: Здесь можно и покурить… Ну, я доволен. Молодцы комсомольцы. Замечательно правильная у них постановка. Хорошая молодежь…
Захаров: Да, горизонты проясняются…
Крейцер: Проясняются горизонты, Николай Павлович? А?
Троян: Наши горизонты всегда были ясными, Александр Осипович. Это, знаете (улыбается), на дороге пыль. Бывает, подымаются вихри такие…
Крейцер: Вы прелесть, Николай Павлович, честное слово. Ну а все-таки еще и сейчас у вас есть темные тучки, места разные.
Троян: Да нет. Ничего особенного нет, темного такого. А если и есть, так и причины более или менее известны. (Улыбается.) Надо немножко ножиком… ланцетом. Потом перевязочку — и все.
Крейцер (смеется): Это хорошо. А разве раньше нельзя было… ланцетиком?
Троян (улыбается): Видите ли, всякая причина… она должна, так сказать, назреть…
Крейцер: Это не революционная теория.
Троян: Нет, почему, революционная. Накопление изменений, количество и качество и так далее… Диалектика.
Крейцер: А я вот не могу ждать. Всегда это хочется раньше ампутацию проделать… И, сколько я знаю, помогает…
Троян: Возможно. Это уже дело практики. Вы, так сказать, опытный хирург, а я только философ, да и то беспартийный. Практика, она немножко дальше видит в отдельных случаях.
Дмитриевский: Я, пожалуй, согласен с Николаем Павловичем. Необходимо ланцетиком действовать. И сегодня же произвести повальный обыск.
Крейцер: Повальный обыск? Что вы!
Дмитриевский: Да, повальный, в спальнях у коммунаров. Я уверен, что найдете много интересного. Вы посудите: каждый день кражи. Разве это завод?
Захаров: Вы считаете возможным оскорбить двести коммунаров. Из-за чего?
Крейцер: А вот мы спросим Николая Павловича. Вы тоже имели в виду повальный обыск, когда говорили о ланцете?
Троян: Повальный обыск это не ланцетом, а столовым ножом и притом по здоровому месту.
Дмитриевский: Вы меня чрезвычайно поражаете, Николай Павлович, чрезвычайно поражаете. Я не могу допустить, чтобы вы не понимали, что кражи у нас — бытовое явление. Все случаи известны. Крадут все. Несколько дней назад украли флакон дорого масла прямо из станкового шкафчика у Забегая. Наконец, сегодня у Белоконя украли часы прямо из кармана, как в трамвае. Надо все же решить, будем мы бороться с воровством или примиримся с тем, что наш завод строится на воровской рабочей силе…
Крейцер: Эх, зачем вы так: «На воровской рабочей силе»? Значит, вы очень далеки от коммунаров, какие же они воры?
Дмитриевский: Я привожу факты, а вы хотите их не видеть. Рекомендуете мне стать ближе к коммунарам. Если это поможет искоренению воровства, дело, конечно, хорошее. Но ведь согласитесь, это не моя задача, я не воспитатель, а главный инженер завода, а не воспитатель.
Крейцер: Хорошо. Допустим, крадут. Произведем повальный обыск, все сделаем. Давайте все-таки о другом. Пятидесяти машинок нет? С выключателем засыпались, вывозит Одарюк, автомат прикончили, да и, кроме того, много разных анекдотов: штативы, пружины, бокелит и прочее. Вы это как будто смазываете, Георгий Васильевич.
Вошел Блюм.
Дмитриевский: Новое производство без таких случаев не может быть. Везде так бывает.
Крейцер: Как это везде бывает? У моего соседа горб, почему у меня должен быть горб?
Дмитриевский: У одного горб, у другого нога короче.
Крейцер: С какой стати! А у меня вот все правильно, и у Трояна, и у Захарова, и у вас. Зачем так много калек? Ничего подобного. Правда же, Соломон Маркович?
Блюм: Я не слышал вашего разговора. Но я понимаю, что Георгию Васильевичу нужны калеки. Я как заведующий снабжением могу достать, но я думаю, что у нас и так довольно. Вот вам Григорьев. Это же калека…
Крейцер: У него нога короче?
Блюм: Если бы нога… У него и совесть короткая и голова тоже недомерок. А скоро ему коммунары печенки поотбивают — к вашему сведению…
Дмитриевский: При вашем участии, вероятно.
Блюм: Я, что вы думаете? Я его два раза тоже ударю. И буду очень рад. Вы его лучше уберите, а то его побьют, и будет скандал. Это же не человек, а наследие прошлого.
Троян: Думаю, что при известном напряжении можно найти много людей, так сказать, с правильными ногами.
Крейцер: И без горба?
Троян: Да… горб тоже… не обязателен.
Блюм: А как же с Григорьевым? Я уже не могу на него смотреть. Разве можно в серьезном производстве иметь такой агрегат? Какой это эпохи, скажите мне, пожалуйста?
Дмитриевский: С каких пор вы стали интересоваться эпохами? Вы сами — какой эпохи?
Блюм: Ну, скажем, и я тоже — эпохи… эпохи Александра второго, это тоже неплохо… так у меня уже все части новые, только сердце у меня старое, так теперь же сердце уже не имеет значения…
Собченко (входит): Товарищи, прошу в столовую… Чай и все такое.
Крейцер: Санчо, отчего у нас в коммуне так много воров развелось?
Собченко: А сколько у нас воров?
Крейцер: Говорят, много.
Собченко: Если и есть у нас вор, то, может быть, один, ну, пускай — два. А больше нет. Скоро он все равно засыпется. Скоро ему совет командиров (показывает, как откручивают голову)… и кончено. Пойдем чай пить.
Крейцер: Что это такое? (Повторяет жест.)
Собченко: Это?.. Ну, так… поговорить по-товарищески.
Крейцер (направляясь к выходу, обнимает Собченко за плечи): Ох, знаю, как вы нежно умеете разговаривать…
Захаров: Что же, товарищи, приглашают, пожалуйста.
Блюм: Они-таки умеют разговаривать…
Все вышли.
Вошла Ночевная и устало опустилась на диван. Входит Григорьев, закуривает.
Молчание.
Григорьев: Ваша фамилия — Ночевная?
Ночевная: Да.
Григорьев: Настя?
Ночевная: Настя. Почему вы знаете мое имя?
Григорьев: Я давно обратил на вас внимание, Настя.