— Ну конечно, они здесь, — сказал «король Молдавии» Прижилевский, за которым ввалилась вся компания: и Сеня Вайнер, и Кехельман, и недоносок Борька Алексеев.
Все они, по-моему, были слегка «под газами».
— Вот сейчас нам москвичи скажут, — продолжал Прижилевский, пока вся компания рассаживалась по табуреткам и на столы. — Правда, что эта баба еще не замужем? А? Или брешуть?
— Какая баба?
— Ну вот эта… Пять мину-у-ут, пять мину-у-ут… «Карнавальная ночь». Как же ейная фамилия?
— Гурченко.
— Точно. Так точно. Гурченко. Наша, хохляндская порода! Вот, бляха-муха, за такую бабу еще бы полгода согласился тянуть срок службы!
Сеня Вайнер подозрительно усмехнулся.
— Перехватил.
— Ну не полгода, — сказал Прижилевский, — но два месяца кладу. Спокойно. Месяц валяюсь в санчасти — я знаю, как придуриваться, ни один коновал не подкопается, а месяц туда-сюда. Зато выхожу я с ней на прицепе на Крещатик, встречаю корешей…
— Трибуну ему, трибуну! — сказал Вайнер.
— А ты, дубина уральская, молчи!
— Вань, а правда, что у вас в Молдавии коровы початок кукурузный прямо с деревяшкой съедают?
— А чё, законно, могу доказать!
— А у ихних коров челюстя вставные!
— А у вас на Урале только и таскают железо мешками! Чё варежку раззявил? У-у-у! «Вологодские ребята ножиком трактор зарезали!»
— А ты в эфир вылезаешь, как свинья — пищишь, пищишь настройкой, аж противно!
Вайнер сгреб Прижилевского в свои медвежьи лапы и поднял над головой.
— Кончай, кончай, — верещал сверху Прижилевский, — шатуны здоровые отрастил на треске и рад!
— Военнослужащие, — кричал Вовик, — вы мне все антенное хозяйство повредите, тревогу прозеваем!
Сеня опустил Прижилевского на пол.
— А что, опять — заводи моторы?
— Вроде этого, — сказал Вовик. — Дулов приехал.
— Ну все, — сказал Прижилевский, — как бы сегодня ночью не дали бы нам разгон. Самый раз — новогодняя ночь.
— Это им запросто. Любимое дело. Под праздники.
Все поскучнели. Вайнер поскреб ледяное окно, просверлил огромным горячим пальцем дырку во льду, посмотрел на холода, вздохнул.
— Полтретьего. Кости, что ли, бросить?
Все поднялись, задвигали табуретками, молча потянулись на выход. И только Кехельман, отчужденно сидевший в углу, трагично спросил:
— Кокта нас пустят к папам?
Он не выговаривал букву «б».
Я пошел вместе со всеми, прошел через три глухие спящие роты, где десятки храпаков сливали свои сольные выступления в оркестровое звучание казармы, где стояли под синими лампочками полусонные дневальные, где во чревах печей пробегали по синим коркам догорающих угольных пластов змееподобные ленты огня. На батальонском плацу, на просторах лесотундры, на всей природе свирепствовал полярный холод, который трудно назвать добрым русским словом «мороз». Этот холод был неотделим от черноты вечной ночи, которая делала весь наш мир похожим на дно моря, залитого черной водой. Только вдали над станцией горели огни и паровозные дымы, ликуя, вырывались под перекрестный огонь железнодорожных прожекторов.
— Стой, кто идет? — крикнул мне часовой.
Он не спеша подошел ко мне — в ямщицком тулупе, в валенках, в заиндевелой шапке.
— Очумел, что ли? — сказал я, пытаясь сквозь иней узнать его. Это был Миша Дербин, знаменитый стрелок по фашистам. Видно, опять его стали в караул пускать. А то не пускали.
— Бдительность проявляю, — сказал Миша.
Я добежал до уборной, а когда возвращался, Миша снова окликнул меня:
— Рыбин, где тут Большая Медведица?
— Устав знать надо, — сказал я, дрожа от холода, — часовому на посту запрещается разговаривать.
— Ну ладно, мне еще долго служить, выучу.
Я показал ему Большую Медведицу…
Вовик работал с нашим корреспондентом. Сто двадцать километров надо ехать до этого военного городка, на окраине которого стоит фанерная будка с буржуйкой, где прочно укреплена радиостанция, в бардачке полно мелко напиленных дров и даже есть самодельный вентилятор против махорочного дыма. Представляю — сидит сейчас там Серега Репин или мой вагонный боец Сулоквелидзе — «Клянусь памятью отца». И жарко у них натоплено, и уютно… Не то что у нас… Вовик включил станцию на передачу, с отчаянностью бормашины завыл под столом умформер, застучал ключ, и одна щека у Вовика стала сама по себе дергаться, как у контуженого. У Вовика особая болезнь, которой болеют только радисты. Во время передачи на ключе у каждого возникает свой комплекс: один обязательно должен положить ногу на ногу, иначе передача у него не получается. Другой все время пошмыгивает носом. Бывают такие чудаки, которые выделывают во время передачи под столом ногами такие кренделя, что просто жалко на них смотреть. У других нога под столом колотится — мелко-мелко. (Бабка мне всегда говорила строго: беса качаешь!) А иной сорвет какую-нибудь букву — предположим, «к», и у него вместо «к» получается «у». Вот тут кризис этой самой радистской болезни. Если человек одолеет свою букву «к» — он радист, и весь тут сказ. Если нет, если будет по тексту радиограммы шнырять глазами и выискивать — много ль там этой самой буквы «к», — всё. Не избавиться уж. Так и будет он весь срок службы шарахаться от ключа, от этой буквы, и, стало быть, тебе с ним работать будет одна мука!
— Кто работает? — спросил я у Вовика.
— «Клянусь памятью отца», — сказал Вовик.
Он окончил связь, отодвинул в сторону бланки радиограмм.
— Ты знаешь, Рыжий, что я здесь придумал? Я здесь придумал одну очень интересную штуку. Вот смотри (он выскочил из-за стола и стал мизансценировать посреди класса): он ему говорит, пускаясь в эту авантюру, которая может ему стоить всего — воинского звания, расположения, чести, а может, и жизни. Так? Но он кое-что рассчитал и вот решается: достойнейший сеньор! Это уже шаг в атаку, отступления нет. Отелло не должен никак реагировать на это, он говорит по-бытовому: Что скажешь, Яго? Яго делает первый удар, первый выпад: Когда вы сватались к сеньоре, знал ли Микелио Кассио вашу к ней любовь? Так? Отелло совершенно добродушен, он, как ребенок, искренен: Конечно, знал, ты почему спросил? Полнейший покой, понимаешь?
— Нет, неправильно. Ты почему спросил? — в этом уже есть тревога, удивление. С какой это стати младший офицер лезет в личную жизнь генерала?
— Правильно, правильно, — закричал Вовик, — этого чуть-чуть! Легкий мазок. А Яго завлекает его дальше. Он прикидывается, что мыслит вот тут, при нем: да так, соображенья. Вроде бы пустяк: хочу сличить их, вот и все. Он просто импровизирует. А мысли, рожденной при тебе, всегда веришь на все сто! Ты что так смотришь?
Вовик поймал мой взгляд. Мой друг был маленький, широкоплечий, с коротенькими ручками и коротенькими ножками. Кроме того, Отелло был генерал, а Вовик — всего лишь ефрейтор.
— Когда я вернусь, — стал говорить он медленно, отделяя каждый слог от другого, — я стану той кочергой, которая разворошит угли Москвы. Вот увидишь, Рыжий! Вот увидишь, что я сделаю с этим старым дровяным складом, с этой якобы блистательной жизнью! Я буду так играть, что все люди, сколько их ни есть и кто бы они ни были, поймут, поймут, как скучно они живут, как скучно мыслят!
— Это ж твоя историческая миссия — трубить у стен иерихонских!
— Не смейся! Мы вернемся в Москву — и все будет!
— Мы вернемся на пепелище, — сказал я.
— Нет, тысячу раз нет! Мы вернемся на сцену, где уже объявлен наш выход! Мы сыграем все, что увидели здесь за три полярные ночи, мы сыграем ситуации, разлуку, характеры! Ротного можно, наконец, сыграть!
— Ротного не сыграешь.
— Как не сыграешь? Пожалуйста! Только надо обстановку чуть-чуть обрисовать! Ну вот хоть вчера, например. Вся рота была в наряде. А я и рядовой Буйко — не задействованы. Хорошее словечко, правда? Вот смотри — в казарме всего четыре человека: дежурный по роте сержант Лебедев, дневальный ефрейтор Седач, я и Буйко. Входит ротный. Седач орет: рота, смирно! Лебедев парадным шагом к ротному: товарищ капитан… и так далее. Ротный: рота, вольно! И к себе в канцелярию. Оттуда: дневальный по роте — ко мне! Седач бегом в канцелярию. Ротный: постройте роту! Седач орет: рота, становись! Лебедев орет: рота становись! Мы становимся — я и Буйко.
— Ну это все уставные команды, чего здесь играть?
— Слушай дальше. Выходит ротный. Лебедев командует: рота (это я и Буйко) — смирно! Товарищ капитан, рота по вашему приказанию построена! Ротный: здрасьте, товарищи! Мы с Буйко: здравия желаем, товарищ капитан! Ротный: вольно! Лебедев: вольно! Ротный прошелся вдоль нашего строя, потом говорит: ефрейтор Красовский… Я! — кричу… Так… и рядовой Буйко… — Тот все молчит. Только лупает на ротного и молчит. Ротный повторяет: …и рядовой Буйко… Тот все молчит. Ротный: а где у нас сегодня Буйко? Что-то его не видать… Буйко, Буйко! — кричит он прямо ему в ухо. — Я здесь, товарищ капитан, — говорит Буйко. Ротный: ах, ты здесь… слона-то я и не приметил… Значит, все в порядке. Так… Значит, ефрейтор Красовский… — Я! — кричу. — …и рядовой Буйко… — Я! — кричит Буйко. — …поедут разгружать шлак. Старший группы — ефрейтор Красовский. Ефрейтор Красовский, командуйте! Я делаю два шага, поворот, командую одному Буйко: рота, направо! Шагом марш! И рота в составе одного-единственного Буйко марширует на разгрузку шлака. Разве не сцена?