Лучшим свидетельством истинного отношения Шекспира к злостным проявлениям грубого шовинизма является пьеса, коллективно написанная (вероятно, около 1600 г.) пятью авторами и в том числе. как теперь полагает большинство критиков, Шекспиром, — «Сэр Томас Мор». В той части пьесы, которая приписывается Шекспиру, есть и сцена, изображающая бунт лондонских горожан, охваченных таким зоологическим, хищническим национализмом и собирающихся разграбить товары иностранных приезжих купцов. Томас Мор, который был в ту пору лорд-мэром Лондона, выходит навстречу своим мятежным землякам и предлагает им представить себе, что бы они почувствовали, если бы они сами были на чужбине и их имущество подверглось бы опасности такого же расхищения. Вот истинное лицо Шекспира, сторонника человечности, справедливости, морального равенства всех людей, — и эти же черты, как мы покажем далее, наличествуют и в «Венецианском купце».
Еще Гейне в своей замечательной книге «Женщины и девушки Шекспира» (глава «Джессика») заметил, что «о различии религии в этой пьесе нет и речи, нет малейшего намека», как нет намека и на этнические особенности, которые автору, будь он во власти «расового предрассудка», было бы соответственно постараться изобразить в смешном или отталкивающем виде. Нигде во всей пьесе нет ни слова о каких либо страшных суевериях и мрачных религиозных обрядах, якобы свойственных иудаизму, или о превосходстве христианской веры над иудейской. Насквозь фальшивой и грубо искажающей Шекспира следует считать тенденцию английских актеров XVII и XVIII веков, применяя соответствующую мимику, интонации, жестикуляцию, делать образ Шейлока уродливым, мерзким и часто даже комическим. Текст не дает для этого ни малейшего основания. Дело в том, что Шекспир строго различает в Шейлоке, с одной стороны, хищного ростовщика, с другой стороны — еврея как человека, имеющего такое же право на существование, как и окружающие его венецианцы. Сильнее всего это подчеркнуто Шекспиром в знаменитом монологе Шейлока (III, 1), в котором доказывается тождественность природы всех людей независимо от их религии и этнической принадлежности, с помощью аргументов физического тождества их строения, которые не раз повторяются у Шекспира (например, в пьесе «Конец делу венец» — слова короля к графу Бертраму; II, 3). Тот, кто прочел его один раз, никогда не забудет этих страстных, потрясающих в своей справедливости восклицаний Шейлока: «Он меня опозорил… насмехался над моими убытками, издевался над моими барышами, поносил мой народ… А какая у него для этого была причина? То, что я еврей. Да разве у еврея нет глаз? Разве у еврея нет рук, органов, членов тела, чувств, привязанностей, страстей?… Если нас уколоть, разве у нас не идет кровь?… Если нас отравить, разве мы не умираем? А если нас оскорбляют, разве мы не должны мстить?»
Зритель на одно мгновение забывает весь ход пьесы, характер Шейлока, его жестокость и весь проникается сочувствием к нему как к человеку, к его угнетенному человеческому достоинству. Некоторые критики справедливо называют этот монолог лучшей защитой равноправия евреев, какую только можно найти в мировой литературе. Но это не мешает Шекспиру сурово осуждать кровопийцу Шейлока и клеймить его ростовщическую деятельность и мстительность. Эта широта и сложность подхода Шекспира к образу Шейлока проявились, между прочим, и в сложности его характера.
Осуждение власти денег и золота выражено в пьесе не только в связи с действиями Шейлока. Та же самая мысль повторена, в более общей и скрытой форме, в сцене выбора ларца (III, 2). Бассанио отвергает золотой ларец, называя золото «личиной правды», которая прикрывает всякое уродство и порок. Он презрительно отталкивает и серебро второго ларца, которое он называет «тусклым, пошлым посредником между людьми». Им обоим он предпочитает «прямой» и «честный» свинец — и действительно, в свинцовом ларце он находит портрет Порции и свое счастье. И крайне примечательно для идейного единства пьесы то, что в этой сцене Бассанио от темы золота так естественно переходит к теме правды, которая есть основа мира гармонии, грезящейся всем чистым и светлым душам, и которая искажается, уничтожается золотом.
Но дело сводится не только к наличию в злодее и хищнике человека. Надо посмотреть, как этот хищник возникает в человеке и как Шекспир понимает соотношение ростовщической профессии с окружающей средой.
Надо посмотреть также, как рисует он связь между жестокими навыками Шейлока и самыми естественными человеческими началами в его душе.
Шекспир изображает Шейлока не только как нарост на теле Венеции, не только как бич ее, но и как продукт и жертву ее уклада, самого ее строя. Шекспир хорошо знал, что Венеция его времени была образцом торговой республики, все благосостояние и политическая сила которой покоились на той «коммерческой честности», которая составляла и основу английского пуританства, уже медленно подбиравшегося в ту пору к политическому господству. Ведь если нарушить хоть один раз условия векселя, законные права заимодавца, этим будет создан опасный прецедент, Венеция сразу потеряет свой внешний кредит, свою основу и мощь! Вот почему в сцене суда ни все сенаторы, ни сам дож, как им ни хотелось бы спасти Антонио, не решаются вмешаться и нарушить «священную» букву закона, так для них важную. И Шейлок этим пользуется. Поскольку он лишен положения в обществе, титулов, даже равноправия, ему не остается ничего другого. «Отнимая у меня имущество, вы отнимаете у меня жизнь!» — восклицает он в сцене суда. И эти слова, так потрясающе звучавшие в исполнении Кина (1814), положившего начало новой, трагической трактовке этой роди, служат ключом к пониманию всей сущности конфликта между торговой венецианской знатью и страшным, несчастным евреем.
Пушкин указал на сложность характера Шейлока. Но им указаны еще не все положительные или, скажем, достойные человека черты его характера. Надо вспомнить не только его чадолюбие, но и былую верную и трогательную любовь к покойной жене. Ее кольцо, которое Джессика захватила с собой и потом променяла на приглянувшуюся ей обезьянку, дорого Шейлоку не только как денежная ценность (вспомним его восклицания: «Восемьдесят дукатов!…», «Две тысячи дукатов!…» III, 1), но и как память жены. Деньги, вообще говоря, для него не самое главное: дочь дороже ему, — до той минуты по крайней мере, пока она не бежала от него, а, может быть, даже, несмотря на его проклятья, и после того.
Еще дороже, пожалуй, честь, хотя иногда она облекается в страшную форму: иногда это внешнее достоинство, внутренняя гордость, с какой он держит себя с венецианцами, иногда неутолимая, ни перед чем не останавливающаяся месть.
И хотя в объяснении причин его ненависти к Антонио (I, 3) и звучит несколько разных мотивов, главным из них выделяются все же оскорбления, которыми Антонио осыпает его и которых честь Шейлока не может перенести.
Шейлок говорит в лицо своим противникам горькие истины, выраженные Шекспиром в такой прозрачной и убедительной форме, что сам поэт не мог не чувствовать их правдивости. Самая яркая из них — речь Шейлока, обращенная к дожу (IV, 1) о рабах, которых венецианцы не хотят «из милости» отпустить на волю. Шейлок претендует лишь на свое денежное имущество, дож — на живых людей. Не только в своем знаменитом монологе, но и в ряде других мест душевно сложный, хищный и ужасный, но всегда зоркий и разумный, а иногда человечный Шейлок служит рупором мыслей Шекспира. А иногда своим рупором он делает (как в других пьесах) шутовские персонажи, как, например, в созвучном той же распре, отмеченном Гейне (там же) дерзком замечании Ланчелота Гоббо о переходе Джессики в христианство.
Характер Джессики дополняет образ Шейлока. Гейне в названной статье осыпает укорами эту бездушную дочь, стыдящуюся своего отца, не забывающую при своем побеге ограбить его, при несомненной своей внешней привлекательности несущую на себе какой-то налет цинизма. «Этот отец, которого она покинула, ограбила, которому изменила, был не жестокий, но любящий отец… Гнусная измена! Джессика даже действует заодно с врагами Шейлока, и, когда они в Бельмонте говорят про него всякие скверности, она не опускает глаз, ее губы не бледнеют, но сама она говорит про своего отца самое дурное… У нее нет души, есть только ищущий приключений ум».
Есть одна довольно слабо уловимая, но многозначительная подробность. Многие девушки Шекспира, чтобы соединиться с любимым человеком, переодеваются юношами (Джулия в «Двух веронцах», Розалинда в «Как вам это понравится»). Они при этом ведут себя непринужденно, игриво шутят по поводу своего нового положения, деталей своего мужского костюма. Но в каждой из них ощущается какая-то деликатность, трогательная нежность. Джессика, напротив, держит себя (II, 4 и 6) с подчеркнутой развязностью, и ее шутки о том, что «неся факел, она будет освещать свой собственный стыд», удовлетворение тем, что ночь скроет ее «стыд» и т. п., — носят демонстративно-пикантный характер, оттенок какого-то бесстыдства. Сопоставление ее с Шейлоком акцентирует горечь, которую он испытывает и трагизм его судьбы.