Войтюк. Может, Прокофьев, может. Софья Лазукина - собственной персоной. Младшая сестра нашей одуевской гордости. (Девушка покраснела). Не сердись, не сердись, золотце мое, я любя. Кстати, Николай Михайлович, в последние годы Софья Викторовна очень много общалась с Верой Ивановной. Я бы даже сказала, они дружили.
Прокофьев. Я себя чувствую подросшим Маугли, который вернулся к людям. Каждое мгновение - открытие. От одних - жить не хочется, а от других на сердце теплее становится... Как красиво сказал.
Войтюк. Значит, смущен. Коля, я, наверное, зря тебе про Ильина сказала. Софья. Извините, а что вы сказали?
Войтюк. Я забыла, что он твой родственник... Так, вспомнили кое-что. Прокофьев. Пойду я. Говорят, большие люди в Одуев приезжают, поэтому аврал по уборке улиц объявили. Книги посмотрите, Софья Викторовна, может что-нибудь сгодится. А за сумками я в другой раз зайду. Софья. Спасибо вам, Николай Михайлович. До свидания. Прокофьев. До свидания.
Войтюк. Так мы договорились о вечере? Прокофьев. Конечно. (Направляется к двери). Войтюк. Коля...
Прокофьев. Цунами. Войтюк. (Подходя к Софье и вновь обнимая ее за плечи). Ты не прав. Прокофьев. В смысле?
Войтюк. Ты не можешь быть Маугли. Знаешь, почему? Прокофьев. Почему?
Войтюк. Ты никуда от нас не уходил, Коля. Прокофьев. Интересная мысль. Вечером обсудим. (Уходит).
Картина вторая.
Городской сквер. На скамейке сидит человек. Это Евграфыч. Слышны голоса: "Скоро приедут". "Посторонись". Чувствуется суматоха. С ней контрастирует Евграфыч, мечтательно смотрящий куда-то вдаль.
Евграфыч. Как говорил мой Кулигин, "какая красота в природе разлита". Вот смотри, что получается: приезжает к нам в Одуев какая-нибудь делегация, куда ее везут? Правильно, сюда везут, в городской сквер. А что еще показывать? От старой крепости только фундамент остался, вечный огонь теперь не горит - газа нету. Вот и везут гостей сюда, к дубу, который еще Ивана Грозного видел. Сила, красотища, вечность. Сколько раз я видел: приходят сюда и немцы, и японцы, и американцы всякие, им что-то объясняют, они что-то на своем басурманском наречии лопочут, а только на дуб посмотрят - и замолкают. И впрямь, чего тут объяснять. Эх, жаль, что я так поздно на свет появился. По всей Руси такие дубы стояли. А сейчас... (Машет рукой). Вон, сколько мусора под дубом раскидано. Ну, если нравится здесь пить, так хоть уберите. Завтра же опять придете, неужели в свинарнике приятно сидеть... Эх, люди! В природе красота разлилась, а от вас она куда ушла? Появляется человек с метлой. Это Прокофьев. Он подметает мусор и поет. Чем ближе Прокофьев приближается к Евграфычу, тем четче слышны слова песни: Моя метла, в лесу росла,
Росла в лесу зеленом. Еще вчера она была
Березой или кленом. Евграфыч. А что, неплохо. Сам сочинил, мил человек? Прокофьев. Нет, это из старого фильма песня. "Город мастеров" называется. Евграфыч. Не смотрел. А о чем фильм?
Прокофьев. (Продолжая мести). В одном средневековом городе жили вольные люди. Но кончилась однажды их свобода, - покорила город черная сила. Злой герцог-горбун стал их повелителем.
Евграфыч. Покорились, значит? Прокофьев. А куда деваться? Впрочем, не все покорились. Жил в этом городе метельщик, тоже, кстати, горбун.
Евграфыч. Понял, они, наверное, братьями были. Только одного цыгане украли. Прокофьев. (Смеется). Нет. Хотя общее между ними, действительно, было: оба любили одну местную красавицу, которая ответила взаимностью метельщику. Вот герцога и бесило: почему нищего горбуна могут любить, а его, сильного да богатого - нет.
Евграфыч. Не понимал, выходит, что не в деньгах счастье. Прокофьев. Не понимал. Ну, а закончилось все хорошо. Метельщик поднимает восстание, герцога убивают, город вновь становится вольным. Евграфыч. А твой коллега, мил человек, женится на красавице... Детский выходит фильм, раз кругом одно счастье?
Прокофьев. (Тихо). Получается так. Только сначала метельщик тоже умирает: черная стрела ему в горб попадает. Все думали, что он умер, а он взял, да и ожил. И одна мудрая бабушка говорит: видно то не горб у него был... (Замолкает). Евграфыч. (Нетерпеливо). А что же?
Прокофьев. Крылья, Евграфыч, крылья. (Старик вздрагивает). До поры до времени сложенные.
Евграфыч. Ты, получается, знаешь меня? Прокофьев. А кто же в Одуеве тебя не знает? Евграфыч. И то верно. Меня здесь все знают. А умру, никто не заметит. Прокофьев. А как же эликсир? Ты это брось, Евграфыч. Вот увидишь: вы вдвоем всех переживете.
Евграфыч. Это с кем же? Прокофьев. А вот с этим дубом.
Евграфыч. Голос мне твой, мил человек, вроде бы и знаком, а не припомню. Да и не видел я тебя никогда прежде здесь с метлой. Прокофьев. (Начинает декламировать). "Бульвар сделали, а не гуляют. Гуляют только по праздникам, и то один вид делают, что гуляют..." Евграфыч. (Вскакивает со скамьи). Николай Михайлович! (Долго трясет ему руку. Вытирает слезы).
Прокофьев. Ну, что ты, отец, что ты. Садись, я тебя ругать сейчас буду. (Усаживает Евграфыча, а сам садится рядом). Евграфыч. Вернулся... Слушай, Михалыч, а я ведь до сих пор свою роль не забыл. Прокофьев. Я погляжу, ты с Кулигиным одним целым стал. Сидишь, философствуешь, а мусора вокруг... Пятнадцать лет назад порядка больше было. Евграфыч. Это ты правильно заметил. И про Кулигина в точку: и от него и от меня ничего не зависит.
Прокофьев. А люди? Евграфыч. А что люди? Они деньги зарабатывают. Вот сейчас какого-то немца в гости ждут. Инвестор называется. Ильин его привозит - об этом вчера наша брехаловка писала.
Прокофьев. Кто? Евграфыч. Газета наша местная. Раньше называлась "Ленинский путь", теперь "Одуевские вести". В каждом номере - на первой странице портрет Портнова. Отец благодетель! Люди... Закусочную снесли, хоть кто бы пикнул. Говорят, в ней раньше корчма была, сам Михаил Юрьевич Лермонтов, проезжая на Кавказ, откушивать здесь изволил.
Прокофьев. Да, такое не прощается. Евграфыч. Зато там сейчас, как его, супермаркет. Ильин на паях с Портновым построили. И, вообще, Николай Михайлович, ты только не обижайся. Прокофьев. Постараюсь.
Евграфыч. Я понимаю, ты шуткой ко мне претензии предъявляешь. А ты без шуток их предъяви другу своему, Самсонову. За что его бабу все уважают? Личность! Вот кого мэром ставить надо. Еще раньше Рощина была, царство ей небесное - личность! И заметь, обе женщины. А мужики? Прочти Петькины интервью с Портновым: "Леонид Игоревич, горожане с благодарность отмечают... Леонид Игоревич, разрешите поздравить вас..." Тьфу!
Прокофьев. Не ругай его, Евграфыч. Это горький хлеб. Евграфыч. Так не ел бы.
Прокофьев. Может ты и прав. Только ты тоже не обижайся. Смотрю я, у вас на свободе, свободы нет совсем: Самсонов без куска хлеба боится остаться, Портнов без должности, и ты - боишься...
Евграфыч. Ничего я не боюсь. Что-то ты путаешь. Прокофьев. А что же ты тогда на Самсонова всю ответственность перекладываешь? Когда закусочную рушили, наверное, здесь, у дуба монологи Кулигина произносил. Евграфыч. Как ты все перевернул. А что я мог сделать? Прокофьев. Предположим, закусочная была обречена... Евграфыч. Не предположим, а обречена.
Прокофьев. (Тихо). В тюрьме мне один добрый человек молитву написал. Я ее каждый день помногу раз твердил.
Евграфыч. Не поленись, прочти еще разок. Прокофьев. Господи! Дай мне душевный покой, чтобы принимать то, что я не могу изменить. Мужество, чтобы изменить то, что могу. И мудрость, чтобы всегда отличать одно от другого... Ты тоже личность, Евграфыч! Без тебя Одуев уже никогда не будет тем городом, который мы так любим. Но ты ошибся, когда решил, что можешь стать личностью только тогда, когда изобретешь свой эликсир... Вот, что я хотел тебе сказать.
Евграфыч. (Тоже тихо). Я хочу изменить то, что нельзя изменить? Прокофьев. А что можешь - не хочешь. Или боишься, оправдывая себя тем, что родился не в свое время.
Евграфыч. (Удивленно). Откуда знаешь? Прокофьев. (Будто не слыша вопроса). У меня закусочная не идет из головы, Евграфыч.
Евграфыч. Далась она тебе. Прокофьев. Неужели ты ничего не понял? Это же сакральный акт. Если хочешь, жертвоприношение.
Евграфыч. Чудно говоришь! И кого же принесли в жертву? Прокофьев. Тебя, меня, наш Одуев... (Взволновано). Тот дух, который жил здесь тысячи лет, и который старше этого дуба...
Евграфыч. Здесь русский дух, здесь Русью пахнет... Нет, Михалыч, загнул ты. Обидно конечно, но это же только закусочная. Прокофьев. Закусочная? А сколько видели, сколько слышали эти стены? Я будто воочию вижу, как в ожидании свежих лошадей здесь сидел Лермонтов. Сидел в окружении той России, которой уже никогда не будет. Гусары, мещане, крестьяне, сельские священники, титулярные советники. Менялись поколения, постоялый двор стал гостиным двором, потом трактиром, чайной, и уж после этого - закусочной... Евграфыч. Постой, Николай Михайлович, я все понимаю. Выразить не могу, но понимаю. Правильно, дух! Ты ведь не помнишь то время, а я еще застал. Ведь тогда пьянства не было: люди шли с работы, заходили в чайную, кто хотел - пил чай с баранками, а кто и рюмочку пропускал. Про жизнь говорили... чего только бывало не услышишь...