Эраст Петрович со всеми поздоровался, в том числе и с Элизой — учтиво, отстраненно. Она не подняла глаз. Аромат ее волос представлял явную опасность. Ощутив головокружительный запах пармских фиалок, выздоравливающий поскорей отошел.
Всё, сказал он себе с облегчением, теперь будет легче. Но легче не стало. При каждой встрече, при каждом случайном (тем более не случайном) скрещении взглядов, а особенно при обмене хотя бы парой самых незначащих слов снова происходил паралич дыхания и кололо в груди. К счастью, на репетициях Фандорин появлялся нечасто. Только если просил режиссер или если того требовало расследование.
После конфуза с Девяткиным и двухнедельного вынужденного перерыва пришлось начинать почти с нуля, выстраивать список подозреваемых наново.
Не было ответа на главный вопрос: зачем кому-то понадобилось отравлять пустого хлыща Смарагдова. И есть ли связь между убийством и змеей в корзине.
Версий получалось с десяток — практически по числу членов труппы — но все какие-то неубедительные, надуманные. С другой стороны, в этом странном мире многое казалось надуманным: поведение актеров, их манера говорить, их отношения, мотивации поступков. В добавление к версиям «внутренним» (то есть ограниченным пределами «Ковчега») имелась одна «внешняя», несколько более реалистичная, но она требовала активной проработки, а с активностью у Эраста Петровича пока было не очень. Хоть он и считал себя выздоровевшим, но все еще был подвержен приступам апатии, да и мозг работал хуже обычного.
Вести расследование в таком состоянии без помощника, в одиночестве, было все равно что грести одним веслом — лодка без конца описывала все тот же круг. Фандорин привык обсуждать ход дедукции с Масой, это помогало систематизировать и прояснять направление мысли. Японец часто делал полезные замечания, а уж в этом причудливом деле его здравый смысл и хорошее знание фигурантов пришлись бы очень кстати.
Но одним из свидетельств неполного выздоровления было то, что Эраст Петрович по-прежнему с трудом выносил общество старого друга. Зачем, зачем были произнесены те слова: «Можешь чувствовать себя совершенно свободным»? Проклятый азиатский казанова охотно воспользовался разрешением и теперь почти не отходил от Элизы. Они шептались о чем-то, словно два голубка. Видеть, как они репетируют сцену страсти, было выше сил Эраста Петровича. Если в этот момент он оказывался в зале, то сразу вставал и уходил.
Слава Богу, японец ничего не знал о расследовании, иначе от него было бы не отвязаться. В самом начале, когда речь шла всего лишь об опереточной гадюке в корзине, Фандорин не видел необходимости привлекать помощника к столь несерьезному делу. Не слишком сложным показалось Эрасту Петровичу на первом этапе и дело о смерти Смарагдова. Ну а к моменту неудачной операции «Лов на живца» в отношениях господина и слуги, как известно, уже пролегла трещина — Маса бесцеремонно узурпировал роль, которую Фандорин написал для себя.
Так и тянулись дни. Труппу лихорадило перед премьерой, Маса возвращался с репетиций поздно вечером — и неизменно обнаруживал, что господин уже удалился в спальню. А Фандорин, ненавидя себя за вялость мысли, все ходил по одному и тому же кругу: выписывал на бумаге имена и гипотетические мотивы.
«Мефистов: патологическая ненависть к красивым людям?
Лисицкая: обида; патология сознания?
Клубникина: не было ли тайного романа с убитым?
Регинина: крайне неприязненные отношения со Смарагдовым.
Штерн: патологическое пристрастие к сенсационности.
Простаков — вовсе не так прост, как кажется».
И прочее в том же духе.
Потом сердито всё перечеркивал: детский лепет! Слово «патология» в списке встречалось чаще, чем допускала криминалистическая теория. Но ведь и сама эта среда, вне всякого сомнения, была патологической. Штерн любил повторять шекспировскую фразу: «Весь мир театр, в нем женщины, мужчины — все актеры». Актеры действительно уверены, что вся жизнь — это большая сцена, а сцена — это и есть вся жизнь. Мнимость становится здесь непреложной реальностью, маска неотделима от лица, притворство является естественной нормой поведения. Эти люди считают несущественным то, что составляет главный смысл для обычного человека; и, наоборот, готовы лечь костьми за вещи, которым все остальные не придают значения…
За несколько дней до премьеры Ной Ноевич вызвал Фандорина для срочной консультации. Хотел выяснить, не будет ли автор возражать, если главный акцент концовки будет несколько смещен — с текста на зрительный эффект. Поскольку в финальной сцене героиня сидит перед раскрытой шкатулкой, нужно «заставить реквизит работать», ибо в театре не должно быть ружей, которые не выстреливают. Поэтому Девяткин придумал интересную штуку. Он долго возился с какими-то проводами, висел в люльке под потолком, колдовал над шкатулкой и в конце концов предъявил режиссеру плод своей инженерной мысли. Штерн пришел в восторг — находка была в его вкусе.
После фразы, которой автор завершает пьесу, случится чудо: над залом вдруг засияют две кометы, составленные из маленьких лампочек. Запрокинув голову и подняв правую руку, к которой будет приковано внимание зрителей, героиня левой рукой незаметно нажмет маленькую кнопочку — и все ахнут.
Жорж продемонстрировал изобретение. Работа была выполнена безукоризненно, а спереди, чтоб не было видно зрителям, мастер вмонтировал в шкатулку электрическое табло, показывающее время: часы, минуты и даже секунды.
— Этому меня научили на специальном курсе по электросаперному делу, — с гордостью сказал он. — Красиво, правда?
— Но для чего на шкатулке часы? — спросила Элиза.
— Не для чего, а для кого. Для вас, моя милая, — сказал ей Ной Ноевич. — Чтоб вы не тянули паузы. За вами этот грешок водится. Следите за секундами, не увлекайтесь. Отлично придумано, Жорж! Хорошо бы такие же мигающие часы, только большие, привесить над сценой с внутренней стороны. Для господ актеров. А то у нас много любителей на себя одеяло тянуть.
Ассистент смешался:
— Да нет, я не для этого… Я подумал, что потом, когда спектакль снимут с репертуара, шкатулка может остаться у Элизы — на память. Часы — вещь полезная… Вот тут сбоку колесико, можно подкрутить, если они отстали или, наоборот, спешат. Сейчас внутри много проводов, но после я их все отсоединю, и можно будет пользоваться шкатулкой для всяких косметических надобностей… А работают они от обычного электроадаптора.
Элиза ласково улыбнулась покрасневшему Девяткину.
— Спасибо, Жорж. Это очень мило. — Посмотрела на Фандорина. — Вы ведь не станете возражать, если спектакль закончится иллюминацией? Господин Девяткин так старался.
— К-как угодно. Мне все равно.
Эраст Петрович отвел глаза. Почему она смотрит с мольбой? Неужто из-за этой безделицы? Должно быть, обычная аффектация актрисы — уж если просить, то со слезой во взоре. А сама всего лишь хочет поощрить усердие еще одного обожателя. Ей ведь необходимо, чтобы все вокруг ее любили — вплоть до «лошадей, кошек и собак».
Насчет финала ему действительно было все равно. Он охотно не приходил бы на премьеру — и вовсе не из-за авторского волнения. Эраст Петрович по-прежнему надеялся, что спектакль с треском провалится. Если зрители испытают хоть сотую долю отвращения, которое ныне вызывала у драматурга эта слюнявая любовная мелодрама, в результате можно не сомневаться.
Увы, увы.
Премьера «Двух комет», состоявшаяся ровно через месяц после того, как труппа ознакомилась с пьесой, прошла с триумфом.
Аудитория с восторгом впитывала экзотику карюкай, то есть «мира цветов и ив», как называют в Японии химерическое царство чайных домов, где невообразимо элегантные гейши ублажают взыскательных клиентов эфемерными, неплотскими изысками. Декорации были чудо как хороши, актеры играли отменно, превращаясь то в марионеток, то в живых людей. Таинственный стук гонга и медовый речитатив Сказителя попеременно убаюкивали и гальванизировали публику. Элиза была ослепительна — другого слова не подберешь. Пользуясь темнотой и положением одного из тысячи зрителей, Фандорин мог беспрепятственно на нее смотреть и сполна насладился запретным плодом. Странное чувство! Она была совсем чужая, но в то же время говорила его словами и повиновалась его воле — ведь пьесу-то написал он!
Принимали Альтаирскую-Луантэн великолепно, после каждой картины с ее участием кричали «Браво, Элиза!», однако еще больший успех выпал на долю никому не известного актера, исполнявшего роль рокового убийцы. В программке было написано просто «Неслышимый — г. Газонов» — так Маса перевел свою японскую фамилию Сибата, состоящую из иероглифов «лужайка» и «поле». Его акробатические пируэты (с пристрастной точки зрения Эраста Петровича, выполненные очень средненько) приводили неизбалованную трюками театральную публику в восхищение. А когда, следуя сюжету, ниндзя сдернул маску и оказался настоящим японцем, зал разразился криками. Никто этого не ждал. Освещенный прожектором Маса весь сиял и лоснился, как золотой Будда.