одежды и съемки. Достаточно ли информации для агента безнадежной любви, господин Лахман?
Лахман убито кивнул.
– Я как чума, – пробормотал он. – Я знаю. Но для себя-то я даже хуже чумы!
Мойков прислушался, глядя наверх.
– Схожу-ка я на всякий случай взглянуть на Рауля.
С этими словами он встал и направился вверх по лестнице. Для человека его возраста и комплекции у Мойкова была на редкость легкая походка.
– Что мне делать? – вздохнул Лахман. – Ночью опять видел свой сон. Всегдашний мой кошмар. Будто меня кастрируют. Эсэсовцы в своем кабачке. Причем не ножом, а ножницами! Я проснулся от собственного крика. Может, это тоже из-за полнолуния? Я имею в виду – что ножницами.
– Забудь, – сказал я. – Эсэсовцам не удалось тебя кастрировать, и это очень заметно.
– Заметно, говоришь? Конечно, заметно! У меня на всю жизнь шок остался. К тому же отчасти им это все же удалось! У меня раны и тяжкие телесные повреждения. Перелом вон ужасный. Женщины надо мной смеются. А нет ничего ужаснее в жизни, чем смех женщины при виде твоей наготы. Этого забыть нельзя! Потому я и гоняюсь за женщинами, у которых у самих физические недостатки. Неужели не понятно?
Я кивнул. Всю эту историю я знал наизусть – он мне ее рассказывал уже раз двадцать. Я даже не стал спрашивать его, чем кончилось дело с лурдской алкогольной водицей. Слишком уж он нервный сегодня.
– Сейчас-то тебе здесь что надо? – спросил я Лахмана.
– Они собирались сюда зайти. Что-нибудь выпить. Сейчас, наверное, в кино пошли, лишь бы от меня отделаться. Обед я им оплатил.
– На твоем месте я бы не стал их ждать. Пусть сами тебя дожидаются.
– Ты считаешь? Да, вероятно, ты прав. Только трудно это. Если бы не клятое одиночество!
– Неужели твоя работа никак тебя не выручает? Ты же торгуешь четками, иконками, общаешься с кучей всякого богобоязненного народа. Да и вообще – неужто к этому делу никак нельзя подключить Бога?
– Ты с ума сошел! Он-то чем тут поможет?
– Мог бы облегчить тебе смирение. Бога выдумали, чтобы люди не восставали против несправедливости.
– Ты это всерьез?
– Нет. Но в нашем шатком положении можно позволить себе лишь минимум твердых принципов. Надо хвататься за любую соломинку.
– Какие вы все чертовски надменные, – сказал Лахман. – Прямо диву даюсь. Что у тебя с работой?
– Завтра с утра начинаю у одного антиквара: разборка и каталогизация.
– За твердое жалованье?
Я кивнул.
– Ну и зря! – сказал Лахман, мгновенно оживляясь; он обрадовался возможности дать поучительный совет. – Переключайся на торговлю. Сантиметр торговли лучше, чем метр работы.
– Я учту.
– Только тот, кто страшится жизни, мечтает о твердом жалованье, – колко заметил Лахман. Поразительно, до чего быстро этот человек умел переходить от уныния к агрессии. «Еще один экстремист», – подумал я.
– Ты прав, я страшусь жизни, прямо верчусь от страха, как псина от блох, – заметил я миролюбиво. – Благодаря этому страху только и живу. Что против этого твой маленький сексуальный страх? Так что радуйся!
По лестнице уже спускался Мойков.
– Спит, – объявил он торжественно. – Три таблетки секонала все-таки подействовали.
– Секонал? – оживился Лахман. – А для меня не осталось?
Мойков кивнул и вынул пачку снотворного:
– Двух вам хватит?
– Почему двух? Раулю вы дали три, почему же мне только две?
– Рауль потерял Кики. Можно сказать, вдвойне потерял. Сразу на два фронта. А у вас еще остается надежда.
Лахман явно собрался возразить – такого преуменьшения своих страданий он допустить не мог.
– Исчезни, – сказал я ему. – При полнолунии таблетки действуют с удвоенной силой.
Лахман, ковыляя, удалился.
– Надо было мне аптекарем стать, – задумчиво изрек Мойков.
Мы начали новую партию.
– А Мария Фиола правда была здесь сегодня вечером? – спросил я.
Мойков кивнул.
– Хотела отпраздновать свое освобождение от немецкого ига. Городок в Италии, где она родилась, заняли американцы. Раньше там немцы стояли. Так что она тебе уже не подневольная союзница, а новоиспеченная врагиня. В этом качестве просила передать тебе привет. И, по-моему, сожалела, что не может сделать этого лично.
– Боже ее упаси! – возразил я. – Я приму от нее объявление войны, только если на ней будет диадема Марии Антуанетты.
Мойков усмехнулся.
– Но тебя, Людвиг, ждет еще один удар. Деревушку, в которой я родился, русские на днях тоже освободили от немцев. Так что и я из вынужденного союзника превращаюсь в твоего вынужденного неприятеля. Даже не знаю, как ты это переживешь.
– Тяжело. Сколько же раз на твоем веку этак менялась твоя национальность?
– Раз десять. И все недобровольно. Чех, поляк, австриец, русский, опять чех и так далее. Сам-то я этих перемен, конечно, не замечал. И боюсь, эта еще далеко не последняя. Тебе, кстати, шах и мат. Что-то плоховато ты сегодня играешь.
– Да я никогда хорошо не играл. К тому же у тебя, Владимир, солидная фора в пятнадцать лет эмиграции и одиннадцать смененных родин. Включая Америку.
– А вот и графиня пожаловала. – Мойков встал. – Полнолуние никому спать не дает.
Сегодня к старомодному, под горло закрытому кружевному платью графиня надела еще и боа из перьев. В таком наряде она напоминала старую, облезлую райскую птицу. Ее маленькое, очень белое личико было подернуто мелкой сеткой тончайших морщин.
– Ваше сердечное, графиня? – спросил Мойков с невероятной галантностью в голосе.
– Благодарю вас, Владимир Иванович. Может, лучше секонал?
– Вам угодно секоналу?
– Не могу заснуть. Да вы же знаете, тоска и мигрень замучили, – посетовала старушка. – А тут еще эта луна! Как над Царским Селом. Бедный царь!
– А это господин Зоммер, – представил меня Мойков.
Графиня милостиво скользнула по мне взглядом. Она явно меня не узнала.
– Тоже беженец? – спросила она.
– Беженец, – подтвердил Мойков.
Она вздохнула.
– Мы вечные беженцы, сначала от жизни, потом от смерти. – В глазах у нее вдруг блеснули слезы. – Дайте мне сердечного, Владимир Иванович! Но только совсем немножко. И две таблетки секонала. – Она повела птичьей головкой. – Жизнь – необъяснимая вещь. Когда я еще была молоденькой девушкой, в Санкт-Петербурге, врачи махнули на меня рукой. Туберкулез. Безнадежный случай. Они давали мне от силы два-три дня, не больше. А что теперь? Их всех давно уж нет – ни врачей, ни царя, ни красавцев офицеров! И только я все живу, и живу, и живу!
Она встала. Мойков проводил ее до дверей, потом вернулся.
– Выдал ей секонал? – спросил я.
– Конечно. И бутылку водки. Она уже пьяна. А ты даже и не заметил, верно? Старая школа, – сказал Мойков с уважением. – Этот божий одуванчик по бутылке в день высасывает. А ведь ей за девяносто!