Слышен голос Старухи Гуревич: «Хана-а-а!»
Хана. Мне пора. Мама зовет… Давид, ты скоро приедешь?
Давид. Не знаю.
Хана. Слушай, ты подари мне на память чего-нибудь, ладно?
Давид. У меня нет ничего! (Подумав.) Вот, возьми, что ли. (Протягивает Xане в окно листок бумаги.)
Хана смотрит, хмурится, затем решительным жестом возвращает листок обратно.
Xана. Не надо мне!
Давид. Ты что?
Xана (взволнованно). Танька не уезжает, а ты ей целых три открытки подарил! А я уезжаю, так ты мне какую-то картинку вырезанную даешь!
Давид. Зато на ней корабль нарисован. Я эту картинку над своим столом повесить хотел.
Голос Старухи Гуревич: «Хана-а-а!»
Xана. Бегу. До свидания.
Давид. До свидания, Хана!
Xана. Адрес не позабудь.
Давид. Да, да.
Хана. Пиши непременно.
Давид. Ладно.
Хана. До свидания, Давид!
Давид. До свидания, Хана!
Хана убегает. Давид одни. Он садится в кресло, вытирает рот платком. Тикают часы. Прогрохотал поезд. Стало совсем темно. Где-то далеко, на другом дворе, захрипела шарманка:
И мой всегда, и мои везде,
И мой сурок со мною…
Шарманка захлебнулась и умолкла. Внезапно с грохотом открывается дверь. На пороге появляется маленькая, нелепая, растерзанная фигура Шварца.
Шварц (еле ворочает языком). Додик!
Давид (не двигаясь). Явился!
Шварц. Почему здесь так темно, а?
Давид. Я лампу зажгу.
Шварц. Он, не надо!.. Я лягу спать… Я сейчас лягу спать… Ты раздеться мне помоги…
Давид. Еще чего!
Шварц (пытаясь быть строгим). Давид!
Давид. Что?.. Испугал один такой! Проспишься, все равно ни черта помнить не будешь!..
Шварц. Раздеться мне помоги…
Давид. Сам разденешься.
Шварц. Ботинки… Ботинки с меня сними… Додик…
Давид. Я свет зажгу.
Шварц. Не надо.
Давид. А я говорю – надо! (Подходит к столу. Возится с настольной лампой.)
Шварц уселся на пол.
Шварц. Ботинки с меня сними…
Давид. Успеется… (Зажег наконец лампу. Поставил ее на пол рядом со Шварцем.)
Шварц (испуганно). Ты что это, а?.. Ты чего? Ты спалить меня хочешь?..
Давид. Нужен ты мне!
Шварц (его совсем развезло). Ты погоди… А ты – кто?.. Я извиняюсь, а вы кто?.. Вы по какому праву?..
Давид. Да помолчи ты, честное слово.
Шварц неожиданно привстал на колени и заплакал.
Шварц. Ваше благородие, не погубите! Не для себя… Клянусь вам, не для себя!.. Не погубите, ваше благородие!
Давид подошел к бочке у двери. Зачерпнул ковшом воды, выплеснул на Шварца. Шварц ткнулся ничком в пол, забормотал что-то невнятное. Молчание.
Давид. Ну?
Шварц (почти трезво). Додик, помоги мне раздеться.
Давид поднял Шварца, усадил в кресло. Перенес лампу на стол.
Шварц. А что с лицом у тебя? Почему губа распухла?
Давид. Ты не помнишь?
Шварц. Нет… Это – я?
Давид. Ты!
Шварц (вскрикнул). Нет!
Давид. Да.
Шварц (горестно). Додик, милый!.. Ну, ударь теперь ты меня!.. Ну, хочешь – ударь теперь ты меня!
Давид. Папа!
Шварц порывисто обнял Давида, зашептал.
Шварц. Ничего, Додик! Ничего, мальчик! Ты не сердись на меня… Ничего… Мы с тобой вдвоем… Только мы вдвоем… Больше нет у нас никого! Я ведь знаю – и что жуликом меня называют, и мучителем, и… А-а, да пусть их! Верно? Пусть! Я же целый день как белка в колесе верчусь на своем товарном складе – вешаю гвозди и отпускаю гвозди, принимаю мыло и отпускаю мыло, и выписываю накладные, и ругаюсь с поставщиками… Но в голове у меня не мыло, и не гвозди, и не поставщики! Я выписываю накладные и думаю… Знаешь, о чем? (Взмахнул руками.) Большой, большой зал… Горит свет, и сидят всякие красивые женщины и мужчины, и смотрят на сцену… И вот объявляют – Давид Шварц – и ты выходишь и начинаешь играть! Ты играешь им мазурку Венявского, и еще, и еще, и еще… И они все хлопают и кричат: браво, Давид Шварц, – и посылают тебе цветы и просят, чтобы ты играл снова, опять и опять! И вот тогда ты вспомнишь про меня! Тогда ты непременно вспомнишь про меня! И ты скажешь этим людям – это мой папа сделал из меня то, что я есть! Мой папа из маленького города Тульчина! Он был пьяница и жулик, мой папа, но он хотел, чтобы кровь его, чтобы сын его – узнал, с чем кушают счастье! Сегодня они устроили ревизию! Ха, чудаки!.. Нате – ищите!..
Загудел поезд.
А тебя я сделаю человеком… Понял? Чего бы это ни стоило, но я тебя заставлю быть человеком!..
Гудит поезд.
Вот этого я слышать не могу – поезда, поезда… Уезжают, приезжают… Не могу этого слышать!
Гудит поезд.
Да что он, взбесился, что ли? (Шварц встает. В руках у него керосиновая лампа. Он стоит на середине комнаты, маленький, страшный, взъерошенный, покачиваясь и угрожающе глядя в окно).
Гудит поезд.
Давид. Папа!
Гудит поезд.
Шварц (в окно, смешным, тонким голосом). Замолчи!.. Замолчи!.. Немедленно замолчи!..
Равнодушно кричит женщина: «Сереньку-у-у!» Гудит поезд.
Занавес.
Юность. Москва.
Май тысяча девятьсот тридцать седьмого года. Строительные леса на улице Горького. Открытые бежевые «линкольны» возят по городу иностранных туристов. Туристы вежливо улыбаются, вежливо восхищаются, вежливо задают двусмысленные вопросы и с некоторой опаской поглядывают на бойких девушек-переводчиц.
По вечерам не протолкаться на танцевальных площадках, в цветочных киосках продают нарасхват ландыши и сирень, а на площади Пушкина, у фотовитрин «Известий», с утра и до ночи взволнованно и безмолвно толпится народ, разглядывая фотографии далекой Испании, где фашистам все еще не удалось отрезать от Мадрида Университетский городок.
В тот год мы окончательно стали москвичами. Еще совсем недавно робкие провинциалы, мы впервые разинув рты бродили по набережным, почтительно следовали правилам уличного движения и писали длинные, восторженные и подробные письма домой. Потом письма стали короче. Всего несколько слов: о том, что мы здоровы, об институтских отметках и о том, что нам опять нужны деньги. Мы научились торопиться. Мы были одержимы, влюблены, восторженны и упрямы. Нам исполнилось девятнадцать лет.
Вечер. Комната в общежитии студентов Московской консерватории. Две кровати, два стула, две тумбочки и большой стол, у которого табурет заменяет отломанную ножку. На стене – пыльная маска Бетховена.
Давид, в тапочках, в теплой байковой куртке, с завязанным горлом, расхаживает по комнате. Он играет на скрипке, зажав в зубах докуренную до мундштука папиросу. Таня – тоненькая, ясноглазая – караулит у электрической плитки закипающее молоко.
Давид.…Раз и, два и, три, и!.. Раз и, два и, три, и! (Со злостью опускает скрипку). Нет, ни черта не выходит сегодня.
Таня. Что такое?
Давид (оттопырив губы). Ты знаешь – иногда я слышу все. Даже то, что никто не слышит. Ну, например – слышу, как плывут облака, как ты улыбаешься, как Славка думает… А иногда – вот как сегодня – наступает вдруг какая-то полнейшая и совершеннейшая глухота… Который час, между прочим?
Таня. Половина девятого. Тебе температуру мерить пора.
Давид. А ты уходишь?
Таня. Я вернусь.
Давид. Это ужасно! Мы не виделись целую вечность – то у меня зачеты, то у тебя зачеты…
Таня. Я вернусь. Получу новое платье и вернусь! (Заломила руки.) Ах, я буду очень красивая в новом платье!
Давид (ворчливо). Ты и так очень красивая. Даже, я бы сказал, чересчур! Ладно, давай градусник. (Прячет скрипку в футляр, садится на кровать.)
Таня, выключив плитку, снимает молоко.
Таня. Надо же ухитриться – заболеть ангиной в мае месяце.
Давид (засовывает градусник под мышку). А я, как известно, человек необыкновенный.