Середина лета, девчонкам уже лет по двенадцати. Вяжут на поляне березовые веники для козы, которая смотрит нехорошими глазами и тянется тут же, не отходя от кассы, всё объесть. Отец пошел вроде бы по грибы, но свалился в дальнем конце поляны. Дочерям ни к чему. Они ушли, две скромные пастушки. Ночь легла, земля остыла. Петр на ножки поднялся и довольно точно вышел на свою улицу. В конце ее кирпичный дом цыган, обгоревший изнутри. Сейчас костер полыхает прямо на улице. Цыгане разъедают кремовый торт и безо всякой разумной последовательности собираются потом варить кулеш, не то здесь, не то в доме. При беспокойном свете огня ощипывают Петрову рябую курицу, которой Зина не досчиталась в обед. Петру бы надо курицу изъять – она чернилами помечена – и принести в семейный котел. Но рядом сидит черт. До поры до времени занят карточной игрой с цыганом, а дальше можно ожидать чего угодно. На всякий случай Петр спешит опасное место миновать. В своем палисаднике видит, как метла стучится к Зине в стекло, и давай Бог ноги в сарай. А там уже залег черт, тот или другой, поди знай. Петр залазит на сушильную крышу. Растягивается на пышных березовых вениках – в запахе жасмина и фантастических снах.
Осень, девчонки уже где-то классе в восьмом. Приходят, долговязые, с учебником геометрии. Я взываю к здравому смыслу: «Настя, если рама не косая, смерим веревочкой крест накрест с угла на угол, что будет?» – «Одинаково», - отзывается Настя. «А если углы не прямые, тогда как?» – « Тогда разное намерим». Яблоня, покровительница Петрова дома, низко опустила обремененные ветви. Антоновка поспела до прозрачности, что бывает не часто. Видно семечки насквозь. Так сошлись погоды. Ежик не может сдвинуть с места эти разросшиеся до неправдоподобных размеров восковые плоды. С шумом падает очередное яблоко, расталкивая уже лежащие на земле. Они, как бильярдные шары, катятся к дыре в заборе. Иные сразу, без дураков, падают на улицу, и никто их не подбирает. В каждом саду горой лежит падалица. Вот разве забеглый Петров товарищ, кабацкая голь пригородного поселка, обтерев какое яблоко о штанину, охотно им закусит. Березовые рощи стоят ярче яркого. Только сердце сжимается и твердит – недолго уж… недолго…
Петр говорит: в сентябре все дела отложи и только езди. Как он держится на велосипеде при такой его жизни – загадка. Возит и возит с полей – на всю семью, на всю зиму. Бодрый ветер дует в просторное Петрово лицо. Издали видны синие, глубоко посаженные глаза. Месяц непрерывного воровства – самый осмысленный в жизни Петра. Он, кажется, даже просыхает на утренние экспедиционные часы. Всю дислокацию нонешних посевов и посадок знает назубок: возле зверофермы кукуруза, картошка левей. Черт же натягивает поперек светлых просек невидимые канаты, чтоб Петр покрепче навернулся. Путает в лесу тайные тропы, пересеченные узловатыми корнями. Нет нужды! они уж надежно размечены ободранными зелеными капустными листьями.
Стоит зима, темная малолюдная зима. Москвичи в Москве, местная голытьба в отключке. Петровы дочки недавно закончили школу. Надя живет где-то в общежитии. Настя здесь, работает на почте. Петр один бредет домой. Собаки лают, ветер носит. Холодный ветер, выдувающий душу из надоевшего, никак не изнашивающегося сильного тела. Не знавшая утоленья духовная жажда жжет привычной питейной. Глумливый черт вьется в непонятной черной поземке, хватая за полы бушлата. И светится дочернее оконце, выходящее на север, в чужой палисадник.
Приезжаю весной, трубы лопнули. Где Петр? весь вышел. Замерз в начале марта, не дошед до дому всего ничего. Огонька не было в северном окошке – Настя там, через два дома, хороводилась с парнями. Вот она зеленым майским утром идет мне навстречу, держа их двоих с двух сторон за руки, чуть повернув голову в сторону какого-то одного. К вечеру отворяет окно, из него вовсю шпарит радио Орфей. «Настя, ласточка, тебе разве такая музыка нравится?» - «Что, громко? – робко спрашивает Настя. – Сейчас сделаю потише». – «Нет, как раз. А сама ты это любишь?» – «Ага, люблю». Я ей десять лет долбала по мозгам такими мелодиями – сработало привыканье. Прилетел соловей, сел промеж нашими двумя тесно поставленными домами на тонкую вишенку и завел свою музыку. Вишневые дрова, заготовленные Петром для самогонения, сладко пахнут в костре – Настины ухажёры разложили.
В Петров день кукушка подавилась колосом. Замолк ее легкомысленно-наивный голос, живший в лесу. Черт пришел помянуть неблагодарного друга Петра. Спокойно перелез через забор. Гвозди вчера вынул Настин boy-friend, с разрешенья притихшей Зины поселившийся в доме и на радостях вкалывающий изо всех сил. Тот ли это малый, кого Настя отличила тогда, в мае, легким наклоном русой головы? Черт сел под яблоней, закинул копыто на копыто, откупорил бутылку и меланхолично булькал, пока донце не задралось к звездному небу.
Май идет, несет майское деревце в лентах. Дожди сокрушительно обрушиваются на него. Сады цветут, лягушки квачут, над ними тучи горько плачут, и соловью, пока поет, вода за шиворот течет. Как няня Паня рассказывает: первый день дождь льет сорок днёв и сорок ночёв… второй день дождь льет сорок днёв и сорок ночёв… Наконец вся вода вылилась. Погода излютовалась. Тут и занятия в гимназии кончились. Лёля, на волю! Эгей! Школяры, врассыпную! Бросим все премудрости, побоку учение, наслаждаться в юности наше назначение.
Настало Вознесенье. Рванулись ввысь погожие облака. Нюта привезла Лёлю домой, повидала матушку и скорей обратно в госпиталь. Незачем Бога гневить – отец на фронте, двое братьев под его началом. Лёля с утра отсиживается на сундуке в гардеробной, поджавши ноги под не совсем еще длинную юбку. Свыкается с тишиной и безлюдьем. Кто-то вошел, сел за шкафом. Села – в доме сейчас только женская прислуга. Лёлина подруга по меланхолии подала голос, сначала глубоким вздохом. Потом запела и мало-помалу разошлась во всю мощь своей печали. Горничная Глаша, тремя годами старше Лёли. Какую придумала балладу, понабравшись у господ:
Во Франции, во Франции
Жил да был король.
У короля две дочери,
Красавицы собой.
Старша была смуглянка,
Как темная ночь.
Меньшая – красавица,
Как царская дочь
Ну конечно. Наша царская дочь лучше ихней королевской.
За младшую красавицу
Посватался король.
Старша сестра меньшую
Сманула потайком.
Пойдем, пойдем, сестрица,
На бережок морской,
Посмотрим, родная,
Чем моря убрана.
Убрана вся моря
Сребринскою парчой,
Еще моря покрыта
Парчою гробовой.
Заныли все реки,
Проснулись все леса –
Старша сестра меньшую
Столкнула с бережка.
Плыви, плыви, сестрица,
Ищи у моря дна.
Родимая сестрица,
Водица холодна.
Под конец баллады Глашина беспредметная тоска улеглась, и Лёлина заодно. Лёля вышла из укрытия – пошли, Глаша, на речку, я ее с лета не видала. Пошли, пошли, я матушке скажу – одной мне нельзя, там берег осыпается.
Шагают вдвоем по проселочной дороге, петляющей, как сама речка Поворя. А та, радуясь свиданью, синеет впереди. Все горести взлетели в высокое небо, где на них есть управа. Даль в ровных березовых рощах так ясна, что больше походит на ограду рая, чем на край света. В голове вертится строфа, пока ничья: вы могилку ройте в поле, вон у той реки, чтоб качались надо мною летом васильки. Светлая смерть, еще не знаемая в лицо, привечает Лёлю из-за церковной ограды. Вон и высокий обрывистый бережок. Смотри не столкни меня, Глаша, не возьми греха на душу. Что Вы, барышня, я Вам не сестрица лютая. Окститесь широким крестом. Это всегда пожалуйста. Рука сама знает. Не сестрица, так дальняя кузина. Мы Полтевы, деревня Полтево и все крестьяне пишутся Полтевы. У них у всех легко узнаваемые полтевские глаза. Да и не только глаза. Когда-то в деревню попала наша кровь и на диво прочно закрепилась. Встретишь мужика на меже и невольно сделаешь кникс. Захочешь отказаться от родства и не откажешься. Лёля взглянула через плечо на идущую позади Глашу – как в зеркало. Что, барышня? Ничего, приходи вечером буквы учить. Приду.
Вечер синий-синий. Майские жуки летят в открытое настежь окно. Глаша, голубка, ты же в школу ходила. Аз, буки, веди – дальше ни с места. Глаша, что ж ты из школы-то помнишь? А всё помню, барышня. Помню, батюшка Ваш в метель домой не пускал. На колокольне звонарь прозвонит – не выходите за околицу ребятишек встречать. Дядя Парфён настелит нам соломы, дров из сенцов принесет – в печь подкинет. Барский Гнедко возле школы стоит. Дядюшка Игнат сгружает парного молока флягу и хлеба горячего мешок. Подсаживает в санки учительницу Софью Афанасьевну, шубейку под нее подтыкает. Вьюга за окошком то-оненько поет. Дядюшка Парфён молочко по кружкам разливает, хлебушек ломает, фитиль в лампе подкручивает. Читать уж не надо, а мимо рта небось не пронесем. Бог напитал, никто не видал, кто видел – тот не обидел. Нам приказано спать – дяде Парфёну караулить, чтоб не угорели. Ты, Глаша, как по писаному говоришь. А буквы-то, буквы? Ну-тко! Я, барышня, всё помню – Отче наш, Свете тихий, Достойно есть, Богородице дево радуйся, Иже херувимы… Глаша, аз, буки, веди… твоя-то буква глагол. Господь как пишется? в церковных-то книгах? Вспомнила, барышня. Вот такая кочерга. Типун тебе на язык, Глаша. Сама ты кочерга. Грех. И грех с той же буквы, барышня. И в кочерге она есть, правда? Есть, есть. Ну благо ты поняла. Я уж думала – не в коня корм. Иди-ко ставь самовар, матушка зовет. И Глаша выносит из комнаты свое удивительное лицо – серьезно, будто икону подымает.