это все надолго! На годы, на десятилетия! Кто будут те, кто родят этих потомков? Посмотрите… Ладно, с Россией я не особо знаком, но на моей земле, кажется, не осталось ничего и никого хорошего. Зависть, ненависть, низость, мелочность – все это обращается в доносы. Доносы обращаются в аресты. Аресты обращаются в казни. Кто останется в будущем? А те, кто был когда-то великодушным и честным, но хочет выжить, становятся такими же, как все. Вы сами только что говорили про Горького – он искренне верит в праведность тех дел, что творятся сегодня! Если уж такие люди…
ПЕШКОВА:
Да. Правда ваша. Но выживать можно по-разному.
БАЙТУРСЫНОВ:
В выжженной степи не вырастут ни маки, ни тюльпаны, Екатерина Павловна! Вырастет мелкая трава да горькая полынь… И это будут наши потомки.
ПЕШКОВА:
Выживать можно по-разному, товарищ Байтурсынов. Послушайте себя – даже находясь здесь, ваше сердце борется, ваш разум не сдается. Вы свободны, на самом деле.
АХМЕТ УСМЕХАЕТСЯ.
БАЙТУРСЫНОВ:
Свободен?! Свободен… Свободен… Да кому нужно эта свобода внутри, о которой вы говорите?! Если бы я был свободен, разве я дал бы погибнуть моим детям?! Я бы смог их защитить! Я бы их спас! Я бы их спрятал от всех этих… Казахская земля огромна, и можно укрыться от злобы на долгие годы, можно найти укромное место. Я бы уберег их от страданий. Но здесь – что я могу здесь? Ничего. Лишь думать да горевать.
ПЕШКОВА:
Как же ранят ваши слова…
БАЙТУРСЫНОВ:
Простите.
ОН ПРОДОЛЖАЕТ МЯТЬ ПАПИРОСУ. ПЕШКОВА ВСТАЕТ И ДАЕТ ЕМУ ОГНЯ, ЧИРКНУВ СПИЧКОЙ. АХМЕТ КУРИТ, ОПУСТИВ ГОЛОВУ.
ПЕШКОВА:
То, что вы сейчас говорите – это и мои мысли тоже. И они приводят меня в невероятное отчаяние. Это отчаяние так сильно, что превращается в равнодушие, в окаменелость души. Но вот увидела я вас, вижу сейчас вас в вашем живом отчаянии, в вашем нежелании быть слепым и не видеть ужасного – и ушло мое равнодушие. Не я вас разбудила, а вы меня. Вы сказали о потомках…
БАЙТУРСЫНОВ:
Не принимайте близко к сердцу, это я сгоряча.
ПЕШКОВА:
Вы сказали о потомках. Мне кажется, даже если сейчас нас всего горстка, тех, кто мыслит и чувствует, тех, кто в отчаянии – вот это все живое мы оставим потомкам.
БАЙТУРСЫНОВ:
Оставим наше отчаяние?
ПЕШКОВА:
Да! Отчаяние! Я верю, наше с вами отчаяние будет сильно их ранить и будоражить.
БАЙТУРСЫНОВ:
Вы в это верите?
ПЕШКОВА:
Да. Сейчас – да.
БАЙТУРСЫНОВ:
А не останется ли им ложь о том, что было все хорошо и прекрасно? Что люди жили великой надеждой на лучшее будущее, и этим были счастливы? И кто тогда вспомнит о нас? И ведь действительно – в массе своей народ сейчас окрылен тем, что они построят для будущего. Вы видели коменданта – ведь он искренне верит, что делает благое дело для страны. Как и большинство. А мы?
ПЕШКОВА:
Мы сильнее их, Ахмет. Нас мало, но мы сильнее. Вам ли не знать, что когда вы в меньшинстве, когда кажется, что ваш отчаянный голос тонет в общем хоре, тогда ваши силы вырастают в десятки раз!
БАЙТУРСЫНОВ:
Возможно. Но битва проиграна. Нас разгромили и уничтожили, Екатерина Павловна, и даже нет той горстки, о которой вы говорите. Все мертво.
ОН ВОЗВРАЩАЕТСЯ К СТОЛУ, САДИТСЯ НА КРОВАТЬ. ПЕШКОВА КРИЧИТ:
ПЕШКОВА:
Нет! Нет! Нет!
БАЙТУРСЫНОВ ВЗДРАГИВАЕТ ОТ ЕЕ КРИКА. С ПЕЧИ РАЗДАЕТСЯ ИСПУГАННЫЙ ГОЛОС БАБЫ ЛЕНЫ:
БАБА ЛЕНА:
Господь с вами, матушка… Ох, горе-то какое… Горе-то какое…
ПЕШКОВА:
Все хорошо, баба Лена! Спите!
БАБА ЛЕНА:
Горе-то какое…
ПЕШКОВА НА КАКОЕ-ТО ВРЕМЯ ЗАСТЫВАЕТ НА МЕСТЕ. ПОТОМ РЕЗКО ПОДХОДИТ К СТОЛУ, ОПИРАЕТСЯ О НЕГО РУКАМИ И ГОРЯЧО ГОВОРИТ АХМЕТУ:
ПЕШКОВА:
Посмотрите на меня, товарищ Байтурсынов. Только что вы видели меня раздавленной, омертвевшей – такой я приехала к вам. Такой я была до последних минут. Но вот нас с вами двое! Нас всего двое, мы спорим друг с другом, мы соглашаемся, мы плачем – и мы ожили, словно Феникс восстал из пепла. В наших с вами словах отчаяния и надежды гораздо больше огня, чем вот в этой печи. Вы думаете, это все пропадет? Все это тлен, и даже никто не будет знать о нашей непростой беседе? Нет! Этот огонь не пропадет. Вы потеряли надежду, вы сникли – но это же все физическое, это ваши кости, ваше мясо, ваши ткани мозга – они устали, они не имеют сил дальше жить – не верьте им! Не верьте своему телу. Вы смотрите на меня почти с ненавистью… Это очень хорошо. Так и должно быть.
БАЙТУРСЫНОВ НЕОЖИДАННО УЛЫБАЕТСЯ.
БАЙТУРСЫНОВ:
Странную вещь сейчас хочется сказать…
ПЕШКОВА
Говорите.
АХМЕТ ТУШИТ ПАПИРОСУ.
БАЙТУРСЫНОВ:
В таком воодушевлении вы видитесь мне девочкой-подростком, той, что грезит надеждами, и в чьем уме таятся грандиозные планы… Простите.
ЕКАТЕРИНА СМЕЕТСЯ.
ПЕШКОВА:
Как юные героини Чехова?
БАЙТУРСЫНОВ:
Именно так.
ПЕШКОВА:
Ах, Ахмет, это же неплохо! Во мне еще не умер ребенок. И в вас, надеюсь, тоже. Ведь так?
АХМЕТ НАЛИВАЕТ СЕБЕ ЧАЮ. ПЬЕТ.
БАЙТУРСЫНОВ:
Ребенок… Мне рано пришлось повзрослеть, Екатерина Павловна. Помню ли я еще того ребенка?
ПЕШКОВА:
Я знаю вашу историю, Ахмет. Вашего отца посадили, и с тех пор вы его не видели. Посадили за непокорность, так же, как и вас. Я знаю, что с малых лет вам пришлось выживать всеми возможными способами. Это ужасно…
БАЙТУРСЫНОВ:
Это не так ужасно, как звучит в ваших устах. Любой человек по природе своей способен выживать в самых трудных условиях. Ужасным было мое чувство в те годы. Чувство абсолютного одиночества, что для ребенка совершенно нестерпимая вещь. Словно один в целом мире, и не к кому прислониться, не с кем поплакать. Потому как тебе нужно кормить семью, не огорчать мать своими страданиями, не давать сдаваться родным… Но тот ребенок, тот, у кого еще были и отец, и мать – он был безмерно счастлив! Вы правы, он еще жив во мне. Знаете, мне тогда казалось, что вся наша степь принадлежит мне! Я был мал, но, как всякий казах, ловко управлял лошадью, и сколько я ребенком проскакал по степи, просто так, навстречу солнцу, навстречу ветру,