После посещения отцовской могилы в августе 1897-го Фрейд чувствовал себя безвольным как никогда. Его преследовал сон об отце, в котором появлялась надпись: „Тебя просят закрыть глаза“. Он интерпретировал эти слова как акт самообвинения, связанный с его „долгом перед умершими“, скорбел о своей утрате, пытался преодолеть интеллектуальный паралич и определить, не ошибается ли он в понимании себя, своего отца и принципов работы психики.
Уже в сентябре он отказался от теории соблазнения и поведал эту „великую тайну“ Флиссу: „Я больше не верю в свою неврастению“. Фрейд сознает, что из этой его теории следует, будто сексуальное насилие совершил и его собственный отец: „Отцам всех моих пациентов, включая и моего собственного, должно быть предъявлено обвинение в извращениях“. Придя к выводу, что причина „легкой истерии“ его пациентов и его собственной кроется не в этом, Фрейд снова погружается в полную растерянность: „Я понятия не имею, куда меня занесло из-за того, что мне не удалось найти теоретическое обоснование репрессии и механизмов ее действия“. Он сознает свое родство с Гамлетом и цитирует Флиссу принца: слова о состоянии „готовности“[145]. Наконец, в октябре наступает ясность, то есть возникает новая теория, подсказанная литературными героями: царем Эдипом и Гамлетом. Охваченный волнением Фрейд пишет Флиссу:
…мне пришла в голову одна идея, имеющая универсальное значение. Я обнаружил, и в своем случае тоже, феномен влюбленности в мать и зависти к отцу — теперь я считаю это явлением всеобщим, характерным для периода раннего детства… И если это так, то становится понятна власть, которую имеет над нами Царь Эдип. Греческий миф посвящен теме необъяснимого влечения, которое каждый знает по себе. Каждый из зрителей был когда-то маленьким Эдипом в своих фантазиях и каждый содрогается от ужаса, наблюдая осуществление этой мечты, перенесенной в реальность.
Если трагедия Софокла породила теорию и дала ей название, то „Гамлет“ лишь укоренил ее:
У меня мелькнула мысль, что на том же, возможно, основан и Гамлет. Я не говорю, что таково было сознательное намерение Шекспира, я скорее склоняюсь к мысли, что некое реальное событие побудило поэта создать образ героя, в чьем бессознательном отразилось собственное бессознательное автора.
Поразительное утверждение! Фрейд предполагает, что Шекспир не позаимствовал и не придумал испытания, выпавшие на долю Гамлета, а сам пережил нечто подобное. „Реальное событие“ — смерть отца, произошедшая незадолго до того, как Шекспир принялся сочинять пьесу, — „запустила“ в сознании драматурга механизм неоднозначных эдиповых ассоциаций, сходных с теми, что возникали у самого Фрейда после смерти отца.
Самоанализ позволил Фрейду разобрать пьесу, используя перенос (примерно в том же духе, в каком он толковал ощущения, остававшиеся у него от собственных снов), и обнаружить следы глубоких эдиповых ассоциаций, рождавшихся в сознании драматурга после смерти отца. Ощутив близость своего психического состояния состоянию Шекспира и Гамлета, Фрейд уверился в возможности успешной диагностики истерии, которую переживает каждый. С точки зрения Эрнеста Джонса в этом не было ничего удивительного: „Фрейд разгадал загадку и этого сфинкса, как разгадал загадку фиванского“.
Фрейд был убежден, что теория эдипова комплекса отвечает, наконец, на вопрос о промедлении Гамлета: „Что это, если не мука, которую ему причиняют смутные воспоминания о том, как сам он замышлял нечто подобное против собственного отца из любви к матери? Вспомните: „Если принимать каждого по заслугам, то кто избежит кнута?““[146] Другие части гамлетовской головоломки встают на место с той же легкостью:
Его совесть — это бессознательное чувство вины. А его сексуальная отстраненность в разговоре с Офелией — разве это не типичный признак истерии? А в конце пьесы, разве столь же непостижимым образом, как и мои истеричные пациенты, он не навлекает на себя наказание и повторяет трагическую судьбу своего отца, отравленный тем же соперником?
Впоследствии Фрейд прославился объяснениями случаев Маленького Ганса, Анны О., Человека-Крысы, Доры, но „случай“ Шекспира во многих отношениях был самым логичным и последовательным.
В нашу постфрейдистскую эпоху все эти трактовки могут показаться малопримечательными. Но сам Фрейд прекрасно понимал, какими экстравагантными они покажутся его современникам, которые разделились на два лагеря — в зависимости от того, к какому из двух общепринятых объяснений проволочек Гамлета они склонялись: либо принц был парализован своим бесконечным философствованием, либо был „патологически нерешителен“. Фрейд нисколько не сомневался в том, что „человечество пребывало до сих пор в полнейшем неведении относительно характера героя“, оно и понятно — ведь никто и никогда не подвергался такому самоанализу, который он только что начал применять к себе.
Фрейд указывал на существенное различие между „Эдипом“ и „Гамлетом“: хотя эдипов комплекс можно считать вневременным понятием, в сегодняшнем мире он проявляется иначе. Таким образом, несмотря на то что „проблема Гамлета Шекспира и царя Эдипа коренится в одном и том же, <…> отношение к ней меняется из-за огромной разницы в духовной жизни двух, далеко отстоящих друг от друга ступеней цивилизации: секулярная репрессия эмоциональной жизни человечества с ходом времени усиливается“. В трагедии Софокла о „детских фантазиях“ и желаниях, лежащих в их основе, говорится открыто — они осуществляются в реальности ровно так же, как в мечтах. В „Гамлете“ фантазии остаются подавленными, и мы узнаем о них лишь по результатам подавления — точно так же, как и в случаях невротических расстройств». «Царь Эдип» принадлежит к более древней цивилизации. «Гамлет», напротив, — плод ума Нового времени и поэтому может рассказать нам о нас самих много больше. Но так как «веками усиливавшаяся репрессия» повлияла на нашу психическую жизнь, теперь только психоанализ позволит понять, что лежит в основе невротического поведения. Возможно, Фрейд и согласился бы, что Шекспир и культура едва начавшегося Нового времени, в которой он жил и творил, располагаются где-то между миром Софокла и нашим современным миром. Но коль скоро Шекспиру предстояло быть главным свидетелем защиты в деле о психоанализе, Фрейд признать этого не мог: Гамлету необходимо было олицетворять человека Нового времени, а Шекспиру — стать нашим современником.
Что заставило Фрейда отказаться от теории соблазнения и взяться за решение гамлетовской проблемы, сказать трудно. Но перечеркнуть свою трактовку «Гамлета», которая была основана на чувствах автора, вызванных смертью отца, Фрейд не мог — на этом строилась теория эдипова комплекса. Слишком многое было поставлено на карту, слишком важно было, чтобы «Гамлет» был написан после смерти отца Шекспира.
Прошли годы. К Фрейду стекались пациенты, росло число последователей, психоанализ процветал, а «Гамлет» превратился в его канонический текст и любимую тему заседаний общества «Психологические среды», на которых Фрейд и его ученики исследовали пьесу Шекспира, представлявшую собой «реакцию на смерть его собственного отца». Эрнест Джонс, единственный из учеников Фрейда, для которого английский язык был родным, занялся подробной разработкой этой темы: в 1910-м сначала выпустил небольшую статью, а позже — ставшую популярной книгу «Гамлет и Эдип», которая не была опубликована до 1949 года. В начале 1920-х, работая над этой будущей книгой, он получил письмо с неприятным известием. «„Совершенно случайно“, — писал ему Фрейд, — я обнаружил ссылку на новый документ, который касается „Гамлета“ и который должен вызвать у Вас такое же беспокойство, как и у меня». Фрейд прочел новую книгу Георга Брандеса «Миниатюры» (1919), где автор отказывается от своего более раннего и основополагающего для Фрейда утверждения, будто Шекспир написал «Гамлета» в 1601 году — вскоре после смерти отца. Выяснилось, что датировка пьесы, из которой так неосторожно исходил Фрейд при построении теории эдипова комплекса, ошибочна. Брандес изменил свою точку зрения, так как обнаружил заметки на полях, сделанные писателем елизаветинских времен Габриэлом Харви; они свидетельствовали о том, что «Гамлет» был написан в начале 1599-го и никак не позднее начала 1601-го[147]. Фрейд вынужден был признать, что «„Гамлет“ шел на сцене еще до смерти Спенсера, во всяком случае, до смерти Эссекса, то есть много раньше, чем считалось до сих пор. А теперь вспомните, что отец Шекспира умер в том же 1601-м! Станете ли Вы защищать теорию?»
Джонс сдержанно ответил, что «разберется и отчитается» — ведь открытие грозило свести на нет и его собственную работу. Прежде чем ответить Фрейду, он поинтересовался, что думают об этом новом свидетельстве другие литературоведы и прежде всего Сидни Ли, ведущий британский шекспировед того времени. По каким-то своим соображениям, Ли тоже не хотел отказываться от более поздней датировки «Гамлета» и поэтому предложил оригинальное, хотя и довольно надуманное объяснение. Дескать, это только кажется, будто Харви говорит об умерших Спенсере и Эссексе так, словно они живы: употребляя «настоящее время для передачи событий прошлого», он просто хочет придать большую выразительность повествованию, а значит, «Харви никак не проясняет точную дату написания или первого представления шекспировского „Гамлета“». Позиция Сидни Ли, возможно, придала Джонсу уверенности: убеждая Фрейда в безопасности нового свидетельства для теории эдипова комплекса, он использует те же лингвистические аргументы: «Не думаю, что процитированные Вами отрывки содержат точно установленную дату — они могут быть написаны в повествовательном настоящем для передачи событий прошлого».