АЛКМЕНА. Кто это? (Подходит ближе и заглядывает в сундук.) Нет! Нет! Нет! Не может быть! Боже мой, неправда!
АМФИТРИОН/ЧАРОДЕЙ. И все же ты видишь то, что видишь.
АЛКМЕНА. Этот клоун не мой муж.
АМФИТРИОН/ЧАРОДЕЙ. А я?
АЛКМЕНА. Тоже нет! Я не знаю! Скажи что-нибудь! Он плачет! Зачем заставлять меня так страдать?
АМФИТРИОН/ЧАРОДЕЙ. Выбирай, Алкмена.
АЛКМЕНА. Что я должна выбрать? И между кем? Между тобой плачущим и тобой, холодно взирающим на меня? Между тобой, подарившим мне эту ночь, слишком прекрасную, чтобы быть правдой, и им, не умеющим любить? Ты такой, каким надобно быть ему, зато он настоящий. Сомнений быть не может. Я узнаю его по чему-то неуловимому.
АМФИТРИОН/ЧАРОДЕЙ. Шутка слишком затянулась. ДАЙТЕ ПОЛНУЮ ТЬМУ!
Затемнение. Когда свет зажигается, Чародей снова становится Чародеем, а Алкмена и Амфитрион спят стоя, держась за руки.
ЧАРОДЕЙ. Приказываю вам спать! А когда проснетесь, сама эта история забудется, но дух ее пребудет с вами. Урок был вам на благо, я же научился любить вас обоих и с сожалением вас покидаю. Все ложь и обман, и тут и там. Твой пес, твой дом, твой сад, твои невзгоды и слезы… Взгляните на жалкие театральные декорации, фальшивые небеса из бархата и полупроводников, и они поведают вам о том же: все маска, все гримаса, пугающая, заставляющая смеяться, все обманка, рисунки на песке, вращение флюгера. Все пляски, устраиваемые ради развлечения Ее Величества Вечности.
Ты умрешь, Алкмена, но ощущение, что ты держишь в своей руке руку того, кого любишь, переживет тебя. Не теряй надежды возродиться. Смерть всего лишь горстка золота, которой оплачивают продажную ночь. Дерево зимой испытывает отвращение к самому себе, и все же в его пользу свидетельствуют ветки. Даже если ты в чем-то разуверился, продолжай верить, несмотря ни на что! Раны от уходов в мир иной близких когда-нибудь да затягиваются, а нетерпение, присущее нам в юности, становится чем-то из области ностальгии.
Никем не замеченный, входит Никола.
НИКОЛА. Учитель, вы говорите как по писаному!
ЧАРОДЕЙ. Никола! Ты больше не называешь меня хозяином?
НИКОЛА. Нет, учитель.
Чародей и Никола возвращаются в кибитку. Алкмена просыпается первой.
АЛКМЕНА. Да ты и впрямь спишь, я смотрю!
АМФИТРИОН. Да, сплю стоя!
АЛКМЕНА. Пойдем домой.
АМФИТРИОН. Пойдем, здесь жутковато.
АЛКМЕНА. Да.
АМФИТРИОН. Розочка, у меня твой медальон. Как это вышло?
АЛКМЕНА. Уже много лет ты не называл меня розочкой.
Выходят. Чародей и Никола приводят себя в порядок.
ЧАРОДЕЙ. Где будем завтракать, Никола?
НИКОЛА. В Финистере, учитель.
ЧАРОДЕЙ. Финистер! Да ведь это край света!
НИКОЛА. Учитель, можно мне спросить?
ЧАРОДЕЙ. Спрашивай.
НИКОЛА. Вы были близки с нею?
ЧАРОДЕЙ. С кем?
НИКОЛА. С Алкменой!
ЧАРОДЕЙ. Прекрасная Алкмена, не ведающая, что она прекрасна.
Гасят последние лампы. Входит Клоунесса со шляпой.
КЛОУНЕССА. Отыскала-таки шляпу для наряда сумасшедшего! (Видит, что она одна, и принимается грызть свой аккордеон.)
Свет гаснет.
Перевод Татьяны Чугуновой Olivier Py, La nuit au cirque. © Editions Les Solitaires Intempestifs. 1 rue Gay Lussac 25000 BESANCON, FranceФабрис Мелькио
ТАК УЗНАЛ Я, ЧТО РАНЕН ТОБОЮ, ЛЮБОВЬ МОЯ
Сонет LXX
Tal vez herido voy sin ir sangriento
por uno de los rayos de tu vida
у a media selva me detiene el agua:
la lluvia que se cae con su cielo.
Entonces toco el corazòn llovido:
allí sé que tus ojos penetraron
por la regiòn extensa de mi duelo
у un susurro de sombra surge solo:
Quién es? Quién es? Pero non tuvo nombre
la hoja о el agua oscura que palpita
a media selva, sorda, en el camino,
у así, amor mio, supe que fui herido
у nadie hablaba allí sino la sombra,
la noche errante, el beso de la lluvia[11].
Пабло Неруда. Сто сонетов о любви.
Аэропорт.
Утро, дневной свет никак не может отделиться от ночных огней, которые все не гаснут.
На скамейке сидит мужчина, у его ног — небольшой красный чемодан.
Он ищет удобную позу, намереваясь вздремнуть, ерзает, никак не может решить, остаться ему сидеть или прилечь.
По залу ожидания идет женщина. Садится на ту же скамью. Она ставит у ног зеленый чемодан, а рядом на скамейку — магнитофон, на который кладет раскрытую ладонь.
На ней свитер с чересчур длинными рукавами, под стать свитеру — челка.
Время от времени быстрым резким движением она откидывает налезающие на глаза волосы, и всякий раз, как она это делает, приземляется или взлетает самолет.
Его она не видит.
Он смотрит на нее и с того момента, как она появилась, уже не пытается лечь.
ОН. Я смотрю на мальчишек, а они уставились на тебя и, глядя на тебя, чувствуют, как в них сквозь мальчишество прорастает мужик, он прет из глубины, точно зуб мудрости — все равно как поверх содранной кожи нарастает новая или постоянный зуб выпихивает молочный. Дон Кихот тот тоже смотрел — на мельницы.
Ты ж ни на кого не смотришь, тебе плевать, что мужики на тебя таращатся, что у них в горле пересохло, что они друг друга загрызть готовы, тебе все это до фени — ты села так, что скамейка не скрипнула, не то что я — я и сесть-то не успел, как она уж скрипеть принялась, короче, ты сотворила чудо, когда села, — ты даже дереву пикнуть не дала, ты заставила смолкнуть громкоговорители, ты вообще отключила звук всего, что вокруг — кто-то там носом клюет, кто-то в книжку уткнулся, они ни хрена не смыслят в чудесах, потому что, когда спят, они храпят, когда листают страницы — они их заминают и — о нет, тишина не для них, а ты — вот ты сидишь в двух шагах от меня, повернулась спиной — ну да, ты повернулась спиной…
Не то чтобы специально, просто так получилось, что ты оказалась спиной, — по мне, так лучше б ты сидела лицом, а то вижу только твой профиль, а все потому, что спал я какой-то жалкий час и того гляди меня кривошея скрутит, — а ты, ты откинулась на спинку скамейки — спинка-то у нас общая, а сиденья разные, — ты села и повернулась ко мне спиной, и повсюду воцарилась неземная тишина, и тут — о чудо! — я повернул голову и увидел твой профиль, профиль сороки-воровки, — при том, что спал я всего какой-нибудь час, да еще накануне набрался джина, а потом залил его вискарем — а Дон Кихот, тот с мельниц глаз не сводил, — и вот вам второе чудо: на твое чудо-молчание я отвечаю целым потоком шумных бестолковых слов, черт меня дери — а я ведь сразу на тебя глаз положил, Дульсинея ты моя, я твой рыцарь печального образа, а ты сидишь себе в профиль, в двух шагах от меня — ты ведь меня обокрала, освободила от бремени, которое еще вчера я волок за собой, и жизнь свою тоже влачил, а жизнь, она, представь, кое-что весит, девочка моя, особенно моя жизнь, которую я таскаю в этом красном саквояже, которую я приволок сюда, после всех возлияний в виде джина и вискаря, и часового сна в придачу, и вот я здесь, я…
Видишь, я перебросил руку через спинку скамейки, это чтобы лучше видеть тебя, сидящую в профиль, — ты ведь сорока, потому как ты меня, считай, обчистила, освободила от всего, что у меня оставалось в жизни, — этакий скелет с болтающимися на нем ошметками прошлого — вот чем я был — да, еще вчера я был скелетом с ошметками, и вот теперь…
А все благодаря твоему молчанию. Твое молчание — что мельницы для Дон Кихота.
А может, дело в профиле?
И в этой манере не видеть, что пацаны становятся мужиками, когда глазеют на тебя. Я так весь прямо какой-то обновленный — конечно, не в олимпийской форме, но чувствую себя обновленным и готов все бросить, абсолютно все.
Пауза.
Ни на кого не смотришь. Зато…
Зато твое отражение анфас в прозрачной стене аэропорта, пока я смотрю на тебя в профиль, твое отражение, запечатленное в прозрачной стене, оно как смутный рентгеновский снимок, и я даже слышу музыку, ловлю ее в твоем неподвижном профиле и в далеком отражении, она мне нравится, я узнаю ее.