Евдокия Антоновна. Что-с? Женщину бить? Мальчишка!
Онуфрий (уводит ее). Ах, мамаша, да разве вы женщина? Кто вам это сказал, неужели Глуховцев? Не верьте ему, мамаша: он ужаснейший ловелас.
Евдокия Антоновна. Нахал!
Скрываются.Мишка. Плюнь, брат Глуховцев. Не стоит связываться!
Глуховцев. Я ей сказал: если ты пойдешь, то больше не возвращайся. И она, брат Миша, пошла. Что ты на это скажешь?
Мишка. Значит, дрянь. Что она, гулящая, что ли, Ольга Николаевна?
Глуховцев. Выходит, что так. Как это дико, как это ужасно, Миша. Вон музыка играет, вон люди гуляют, — неужели это правда? Сидела здесь и была Оль-Оль, а теперь пошла с офицером… С офицером. С каким-то офицером, которого первый раз видит. И это — любовь! (Смеется.)
Мишка. Любви, Коля, не существует. Просто, брат, стремление полов, а остальное — беллетристика.
Глуховцев. А я думал, что существует.
Снова проходит т а же подкрашенная женщина, напевая: «Я обожаю, я обожаю…»Подкрашенная женщина. Угостите, коллега, папироской.
Мишка молча достает папироску и огня.Онуфрий (подходя). Ну, Коля, очень я сомневаюсь, чтобы, при наличности такой тещи, вы могли образовать тихое семейство. Но девчонку все-таки жалко: что она, со страху, что ли?
Глуховцев. Да, боится чего-то.
Онуфрий. Ну, конечно, со страху. Голода боится, мамаши боится, тебя боится, ну и офицер ей тоже страшен, — вот и пошла. Глазки плачут, а губенки уж улыбаются — в предвкушении тихих семейных радостей. Так-то, Коля: пренебреги, и если можешь, то воспари.
Мишка. Ну так как же, братцы? Чужое добро впрок не идет, — нужно трехрублевку пустить в обращение.
Онуфрий. Я с удовольствием, Миша. К Немцу?
Мишка. Можно и к Немцу. У Немца раки великолепны. За упокой души!
Глуховцев. Чьей души?
Онуфрий. Всякая душа, Коля, нуждается в поминовении.
Блохин (подходит, запыхавшись). П… п… пять целковых. С… с… сказал Веревкину, что я его ночью оболью керосином и подожгу. Заплакал, но дал.
Онуфрий (молитвенно). Что это будет!
Мишка. Вот подлец! А клялся, что три целковых последние.
Блохин (оглядываясь). А… а где же?
Онуфрий (мечтательно). Петь хочешь, Сережа?
Блохин (сердито). Вот черти! А я думал, что и вправду… вот черти. Куда же, к Немцу?
Глуховцев. Ну и напьюсь же я, братцы.
Онуфрий. Никогда не нужно, Коля, злоупотреблять спиртными напитками. Злоупотребишь — и потянет тебя в тихое семейство. А потянет тебя в тихое семейство — вот тебе, Коля, и капут. Потому что гений и тишина несовместимы, брат.
Мишка. Айда, ребята! Ходу!
Глуховцев. Ну и напьюсь же я!
Блохин (в упоении). Вот черти! Эх, попоем же, братцы…
Мишка. Ходу, ходу!
Оркестр играет «Тореадора и Андалузку». Занавес
Меблированные комнаты «Мадрид».
Довольно большая комната, в которой живет Ольга Николаевна с матерью. За деревянной, не доходящей до потолка перегородкой спальня; в остальном обстановка обычная: круглый стол перед проваленным диваном, несколько кресел, зеркало; грязновато; в кресле валяется чья-то юбка. Сумерки. В открытую форточку доносится негромкий благовест с ближайшей, по-видимому, небольшой церковки: звонят к вечерне.
Ольга Николаевна, вся в черном, бледная, читает у окна «Московский листок». За перегородкой горничная Аннушка убирает постель.
Ольга Николаевна. В «Московском листке» пишут, что опять шесть самоубийств, Аннушка. И все женщины, и все уксусной эссенцией… Как они могут? Вы очень боитесь смерти, Аннушка?
Аннушка (из-за перегородки). Кто же ее не боится, барышня?
Ольга Николаевна. Я боюсь смерти. Иногда так трудно жить, такие несчастья, такая тоска, что вот, кажется, взяла бы и выпила. А нет, страшно. И, должно быть, очень больно — ведь она жгучая, эта эссенция.
Аннушка. У нас горничная, которая допрежь меня жила, эссенцией отравилась: мучилась долго, два дня.
Ольга Николаевна. Умерла?
Аннушка. Схоронили. А поздно вы встаете, барышня. Люди добрые к вечерне идут, а вы только-только глазки протираете. Нехорошо это!
Ольга Николаевна. А зачем рано вставать? Не все ли равно! Когда спишь, жизни по крайней мере не чувствуешь. А кроме того, бывают хорошие сны. Аннушка, а студент… Глуховцев дома?
Аннушка. Сейчас к себе в номер прошел…
Ольга Николаевна. Один?
Аннушка. С товарищем с каким-то. Вихлястый такой, на подсвечник похож.
Ольга Николаевна. Уж вы скажете — на подсвечник! Аннушка, голубчик, сделайте мне такое одолжение: когда товарищ уйдет, передайте Глуховцеву вот эту записочку.
Аннушка. Не стоило бы, барышня! Студент они хорошенький, зачем смущать? Ну, уж если вы приказываете, конечно, отнесу. (Выходит из-за перегородки.) Где записочка, давайте.
Ольга Николаевна. Вот. Закройте форточку, Аннушка.
Аннушка (льстиво). Что я вам хотела сказать, милая барышня. На новом вы теперь положении, офицеры у вас бывают… Я-то что ж, мое дело, конечно, сторона, но только и белье лишний раз перемени, и хлопот всяких достаточно, вы сами понимаете, милая барышня…
Ольга Николаевна (отворачиваясь). Ну?
Аннушка. Говорила я вашей мамаше, и оне мне обещали три рубля в месяц платить, — так уж вы напомните им.
Ольга Николаевна. Хорошо. А разве… гости вам ничего не дают?
Аннушка. Да разве их устережешь? Так стараются прошмыгнуть, чтоб ни кот, ни кошка не заметили.
Входит Евдокия Антоновна. Раздевается. Видимо, находится в приятном настроении и временами напевает какой-то романс по-французски.Евдокия Антоновна. Ступайте, Аннушка, вы нам не нужны.
Аннушка. Я вот говорила барышне насчет трех рублей, помните, барыня милая, что вы обещали.
Евдокия Антоновна. Ах, мой бог! Какая вы, Аннушка, надоедливая. Не беспокойтесь, не пропадут ваши три рубля.
Аннушка. Три с полтиной. Вы мне еще полтинник должны, помните, за тянучками посылали?
Евдокия Антоновна. Вы получите четыре, Аннушка. Ступайте! Вы постель прибрали?
Аннушка уходит.(Напевая.) Нет, это ужас, это какой-то вертеп — стараются грабить прямо-таки среди бела дня! Ты представь, Оля… (напевает) сейчас меня зовет этот подлец управляющий и говорит, что мы должны прибавить десять рублей за номер. Это ужас! (Напевает.) Скотина! Олечка, хочешь мармеладу? абрикосовский.
Ольга Николаевна. Давайте. (Не глядя, протягивает руку.)
Обе едят. Молчание.Это не абрикосовский.
Евдокия Антоновна (с ужасом). Ну что ты говоришь! А клялся, что абрикосовский. Погоди, Олечка, не кушай, я все это соберу и брошу ему назад в его подлую харю!
Ольга Николаевна. Мамаша… я не хочу, чтобы сегодня кто-нибудь был.
Евдокия Антоновна. Это что за новости?
Ольга Николаевна. Я не хочу.
Евдокия Антоновна (угрожающе). Оля! (Напевая.) Об этом раньше нужно было думать, мой друг: я не позволю, чтобы из-за какого-то каприза какой-то девчонки меня ставили в неловкое положение… Целый день не пивши, не евши бегаю по городу… Вы тут изволили почивать, Ольга Николаевна, а у меня маковой росинки во рту не было… Наконец нашла вполне достойного человека, и вот извольте! Нет, дочь моя, я не позволю, чтоб надо мною так глумились! Если ты не можешь оценить всех жертв, которые я приношу… (Напевает.) Впрочем, кушай, Олечка, все равно уж полкоробки он не возьмет. Скотина!
Ольга Николаевна. А кто он, этот?
Евдокия Антоновна. Всего только полковник.
Ольга Николаевна. Полковник?
Евдокия Антоновна. Да-с, полковник. Он, положим, только врач, военный врач, и уже не служит, но по чину — он полковник. И главное, имей это, Олечка, в виду и держи себя прилично, этот человек очень серьезный, не развратник и имеет самые серьезные намерения. Как тебе это нравится — сто рублей в месяц и подарки?
Ольга Николаевна. А тот негодяй жаловался, что семьдесят пять рублей дорого.