Елена Петровна. Не знаю, постараюсь. Я очень волнуюсь, Гавриил, я едва дышу, у меня всю грудь стеснило!
Саввич. Да уж за версту слышно, как корсет скрипит. Это от полнокровия, много вы едите. Только разговаривай с ним деликатнее, слышишь? Лучше плачь, если не сумеешь по-человечески говорить, а не наскакивай, как корова на забор. (Небрежно.) Книжку положила?
Елена Петровна. Да.
Саввич. Скажи, что мимоходом на Литейном увидел, подумал, что ему может пригодиться, интересная книжонка. И про Сережку ему обязательно скажи, пусть посмотрит, каков хулиган. Скажи, что, если б не я, так давно бы его Сережку из гимназии выперли, не посмотрели бы, что папаша профессор… Обязательно скажи, не забудь, что я…
Елена Петровна. Ох, кажется, звонок. Это он… иди, идите, Гавриил Гавриилыч.
Саввич (смотрит на часы). Нет еще, но скоро будет, поезд уже пришел. Но, однако, я пойду. Слушай, Лена: минут на десять я выйду с Мамыкиным, кстати, и ветчины к ужину возьму, а потом буду в столовой.
Елена Петровна. Да, да, мерси. Но, может быть, тебе сегодня не приходить, лучше завтра, он успокоится…
Саввич. Убьет? Я не трус, Елена Петровна. Ну, ну, не волнуйся, в случае чего я там буду… Давай лоб, я тебя поцелую. (Целует.) Так, по-родительски. И, пожалуйста, не трусь, Леночка: Бог не выдаст, свинья не съест. Ветчины я сегодня на свои возьму, некогда путаться со счетами. Адье.
Уходит. Елена Петровна некоторое время стоит у окна, смотрит на улицу, потом садится за стол, на место профессора, и плачет, закрываясь платком. Едва успевает, услышав шаги, встать и оправиться, когда входит Валентин Николаевич. В руке у него цветы, для которых он ищет места, видимо, не совсем ясно отдавая себе отчет: соображает и бросает цветы на стол. Молчание. Елена Петровна нерешительно берет букет.
Елена Петровна. Можно? (Нюхает очень долго.) Какой красивый букет и так хорошо пахнет, по-осеннему. (Осторожно кладет букет на место.) Ты чаю хочешь, Валентин?
Сторицын. Да. (Звонит.)
Елена Петровна. Какая сегодня удивительная погода, трудно в комнатах сидеть.
Входит горничная.
Дуня, чаю Валентину Николаевичу. Сторицын. Пожалуйста, Дуня, покрепче.
Горничная выходит. Елена Петровна все так же нерешительно, как и все, что она сейчас делает, присаживается на кончик дивана.
У Сергея, кажется, гости?
Елена Петровна (оживленно). Да, два товарища. Один Щукин, хорошо играет на балалайке, просто удивительно, настоящий артист! Они скоро уйдут. Сережа тоже просит балалайку… но только я хотела сказать тебе, Валентин, про Сережу…
Сторицын. Потом.
Пока горничная приносит чай и уходит, в кабинете напряженное молчание. В раскрытые двери ясно слышно, как две балалайки играют: «По улице мостовой…» При закрытых дверях звуки слабее, но все еще слышно.
Спасибо, Дуня.
Елена Петровна. Двери закрывайте, Дуняша!
Молчание.
Так вот, Валентин, я про Сережу… (Почти вскрикивает.) Прости меня, Валентин, пожалей, я так виновата пред тобой! Я недостойна тебя!
Падает на диван и плачет. Молчание. Сторицын проходит по комнате, останавливается за своим креслом и говорит почти беззвучно — точно из далекой дали доносится голос, эхо прежнего голоса.
Сторицын. Ты помнишь, Елена, что десять лет тому назад, — при каких обстоятельствах, я напоминать не буду, — я простил тебя? Ты помнишь?
Елена Петровна. Помню.
Сторицын. И ты поклялась тогда жизнью и счастьем твоих детей, что твоя жизнь будет навсегда чиста и непорочна. Ты помнишь, Елена?
Елена Петровна. Помню.
Сторицын. Что же ты сделала с твоей чистотой, Елена?
Молчание.
Вероятно, я очень скоро умру, и кто будет одним из убийц моих, Елена? И кто убийца наших детей, жизнью которых ты клялась, Елена? И кто убийца всего честного в этом доме, в этой несчастной, страшной жизни? Я тебя спрашиваю, Елена?
Елена Петровна. Прости.
Сторицын. Что с тобою сделалось, Елена? Отчего ты истлела так быстро и так страшно? Я помню тебя еще девушкой, — невестой: тогда ты была чиста, достойна пламенной любви и уважения. Я помню тебя женой в те первые годы: ты жила одною жизнью со мной, ты была чиста, ты, как друг, не раз поддерживала меня в тяжелые минуты. Я до сих пор не могу произнести тебе слова полного осуждения — только за те два года моей ссылки, когда ты, как мужественный друг, как товарищ… Не могу!
Молчание.
Что ты нашла в Саввиче?
Елена Петровна. Не знаю. Он подлец. Прости меня.
Сторицын. А… Так, значит, это правда! Эт правда… А… Вот что… Вот что! Так.
Елена Петровна (со страхом). Тебе дать воды?
Сторицын. Нет… Еще сегодня профессор Телемахов упрекнул меня в нечестности или глупости, в том, что я нарочно закрывал глаза… но разве он, разве вы все можете понять, что я честно не хотел видеть и не видел всех гнусностей ваших? Разве вы все можете понять, что я честно отрицал самые факты? Факт! Что такое факт, думал я, со всею иллюзорностью его движений и слов, когда передо мною такой незыблемый камень, как твоя клятва, мое достоинство всей жизни. О дурак, дурак!
Елена Петровна. Не говори так про себя! Ты не смеешь так говорить про себя!
Сторицын. О дурак, дурак! Однажды я ясно видел, как Саввич сжал… под столом твою ногу — и у меня хватило гордости, сумасшедшей силы принять это за обман моего зрения, а не за ваш обман. Пусть, думал я, весь мой дом зашипит по-змеиному, пусть я задохнусь в объятиях гадов — я до конца приму их поцелуй, я перед всем миром буду утверждать, что это люди… пока сами не приползут и не скажут: мы не люди, мы гады. О гнуснецы!.. Значит, все правда. Значит, все, что я отрицал — весь этот мир предательства, гнусности и лжи, — правда? А клятва перед Богом — ложь? Достоинство — ложь? Все правда: и то, что Сергей ворует и продает мои книги…
Елена Петровна. Ты знаешь это?
Сторицын. И то, что кругом все разворовано, и то… и то, что ты… с Саввичем! Еще кто, говори! У нас бывают студенты, трубочисты, полотеры — кого же ты больше любишь, студентов или полотеров? Говори! Чей сын Сережа?..
Елена Петровна. Твой, твой! Клянусь!
Сторицын. И что Бога распяли, тоже правда? Говори: распяли Бога или нет?
Молчание.
Говори.
Елена Петровна. Ты можешь… ты можешь убить меня, но это неправда, что Сережа не твой сын. Клянусь тебе!.. всем святым, что Сережа твой… твой сын! Да, я преступница, но зачем ты оставил меня, не жалел меня, зачем ты…
Сторицын. Я? Яне жалел тебя? Что же ты считаешь жалостью тогда?
Елена Петровна. Да! Ты требовал от меня слишком много, а я не могла, ты никогда не хотел простить моих слабостей… Я не могу быть такой умной, как ты, а ты хотел, чтобы я тоже…
Сторицын. Это неправда, Елена! Вспомни, сколько я говорил с тобой, сколько здоровья, сколько самой свежей силы я истратил на тебя. За эти часы бесконечной работы я мог бы воспитать целое поколение людей, я мог бы бросить в мир десятки книг… Но разве хоть в одной моей книге я говорю с такой страстью, с таким желанием убедить, с таким напряжением всей моей воли, как я говорил с тобой? Ах, если бы я так писал, как говорю с тобой, когда мне нужно добыть маленький, самый маленький кусочек твоего сердца! Что же осталось от всех моих слов, что ты поняла, Елена?
Елена Петровна. Я не виновата, что не могу понять, как будто я не старалась. Ты страдал, я это знаю, у тебя больное сердце, и я твоя убийца, но ты хоть радовался в жизни, а я? Ты, бывало, читаешь книгу, и я подсматриваю, вижу, как ты от нее счастлив, а я? Пойду, бывало, и сяду на твое место, разверну книгу на той же странице — ну и что же, ничего, ничего! А ты все дальше от меня уходишь, все дальше, пока я совсем не осталась одна. Прежде я говорила на трех языках, а теперь… английский совсем забыла, на немецком едва читать могу… С кем мне говорить, о чем? Саввич подлец, это правда, но только он один жалел меня, понимал, что я тоже человек… К тебе придешь с неприятностями или насчет прислуги, а ты гонишь, я и сама понимаю, что тебе не до того, а Гавриил Гавриилыч… Или в прошлом году, когда Сережа дифтеритом заболел, а у тебя в университете беспорядки, так кто за доктором ездил, парадное кто ночью в аптеке ломал? Все Гавриил Гавриилыч. А кто теперь первый о твоем здоровье заботится…
Сторицын. Но ты действительно сошла с ума! Саввич, заботившийся о моем здоровье! Опомнись, что ты говоришь, Елена!