я и сразу почувствовал, что это неправда. Но в тот же момент, поскольку как раз это и мешало мне всю дорогу, все мгновенно улетучилось, так что мой ответ перестал быть неправдой.
Голая, еще мокрая, Мария вышла из ванной.
– Мы еще вполне можем туда успеть, – сказала она, испытующе глядя в мою сторону. – Не хочу, чтобы ради меня ты лишал себя чего-то, чего ты себя лишать не хочешь.
Я расхохотался.
– Какая высокопарная фраза! И надеюсь, Мария, что вполне лицемерная.
– Не вполне, – возразила она. – И уж вовсе не в том смысле, какой ты в нее вкладываешь.
– Мойков осчастливлен твоей водкой, – сообщил я. – Правда, одну бутылку уже выпила графиня. Но остальные он успел припрятать. У Лахмана новая любовь – кассирша из кинотеатра, она пьет шартрез.
Мария все еще смотрела на меня.
– По-моему, тебе все-таки хочется пойти.
– Чтобы лицезреть Лахмана на вершине любовного счастья? В еврейских сетованиях на жизнь он хотя бы изобретателен, но в счастье скучен до безобразия.
– Наверное, как и все мы?
Я не сразу ответил.
– Впрочем, кому это мешает? – сказал я наконец. – Разве что другим. Или кому-то, для кого внимание окружающих важнее всего на свете.
Мария усмехнулась.
– Значит, живому манекену вроде меня.
Я поднял на нее глаза.
– Ты не манекен.
– Нет? А кто же я?
– Что за дурацкий вопрос! Если б я знал…
Я осекся. Она снова усмехнулась.
– Если б ты знал, то и любви был бы конец, верно?
– Не знаю. Ты считаешь, когда что-то незнакомое, что есть в каждом человеке, становится понятным и близким, то интерес угасает?
– Ну, не совсем так, по-медицински. Но в этом роде.
– Опять-таки не знаю. Может, наоборот, после этого как раз и наступает то, что называется счастьем.
Мария Фиола медленно прошлась по комнате.
– Думаешь, мы на это еще способны?
– А почему нет? Ты разве нет?
– Не знаю. По-моему, нет. Что-то есть такое, что мы утратили. В поколении наших родителей оно еще было. Правда, у моих-то родителей нет. Что-то такое из прошлого столетия, когда еще верили в Бога.
Я встал и обнял ее. В первое мгновение мне почудилось, что она дрожит. Потом я ощутил тепло ее кожи.
– А по-моему, когда люди говорят вот такие глупости, они очень близки к счастью, – пробормотал я, уткнувшись ей в волосы.
– Ты правда так думаешь?
– Да, Мария. Мы слишком рано изведали одиночество на все вкусы, чтобы верить в счастье, чтобы не знать, что человеку ничего не остается, кроме горя. Зато мы научились считать счастьем тысячу самых разных вещей – например, счастье выжить, или счастье избежать пыток, спастись от преследования, счастье просто быть. Но после всего этого разве не проще возникнуть легкому, летучему счастью – по сравнению с прежними временами, когда в цене было только тяжеловесное, солидное, длительное счастье, которое так редко выпадает, потому что основано на буржуазных иллюзиях? Почему бы нам не оставить все как есть? И как вообще, черт возьми, мы втянулись в этот идиотский разговор?
Мария рассмеялась и оттолкнула меня от себя.
– Понятия не имею. Водки хочешь?
– Там от мойковского самогона что-нибудь осталось?
Она посмотрела на меня.
– Только от него и осталось. Остальную водку я послала ему ко дню рожденья.
– И он, и графиня были очень счастливы.
– А ты?
– Я тоже, Мария. А в чем дело?
– Я не хотела отсылать эту водку обратно, – сказала она. – Как-то уж слишком это все торжественно. Не исключаю, что он еще пришлет. Но ты ведь не хочешь?
Я рассмеялся.
– Как ни странно, нет. Хотя несколько дней назад мне было все равно. А теперь что-то изменилось. Как ты думаешь, может, я ревную?
– Я бы не возражала.
Мария ворочалась во сне. За окном между небоскребами полыхали дальние зарницы. Всполохи бесшумных молний призраками метались по комнате.
– Бедный Владимир, – вдруг пробормотала она. – Он такой старый, смерть совсем близко. Неужели он все время об этом помнит? Какой ужас! Как можно смеяться и радоваться чему-то, когда знаешь, что очень скоро тебя не будет на свете?
– Наверное, это и знаешь, и не знаешь, – сказал я. – Я видел людей, приговоренных к смерти, так они и за три дня до казни были счастливы, что не попали в число тех, кого прикончат сегодня. У них еще оставалось двое суток жизни. По-моему, волю к жизни истребить тяжелее, чем саму жизнь. Я знал человека, который накануне казни обыграл в шахматы своего постоянного партнера, которому до этого неизменно проигрывал. И был рад до полусмерти. Знавал я и таких, кого уже увели, чтобы прикончить выстрелом в затылок, а потом приводили обратно, потому что у палача был насморк, он чихал и не мог как следует прицелиться. Так вот, одни из них плакали, потому что придется умирать еще раз, а другие радовались, что им дарован еще день жизни. На пороге смерти происходят странные вещи, Мария, о которых человек ничего не знает, пока сам их не испытает.
– А Мойкову случалось такое испытывать?
– Не знаю. По-моему, да. В наше время такое случалось со многими.
– И с тобой?
– Нет, – ответил я. – Не совсем. Но я был рядом. Это был совсем не худший вариант. Пожалуй, едва ли не самый комфортабельный.
Марию передернуло. Казалось, озноб пробежал по ее коже, как рябь по воде.
– Бедный Людвиг, – пробормотала она, все еще в полусне. – А это можно когда-нибудь забыть?
– Есть разные виды забвения, – ответил я, наблюдая, как высверки бесшумных молний проносятся над молодым телом Марии, словно взмахи призрачной косы, скользя по ней, но оставляя невредимой. – Как и разные виды счастья. Только не надо путать одно с другим.
Она потянулась и стала еще глубже погружаться в таинственные чертоги сна, под сводами которых, вскоре позабыв и меня, она останется наедине с неведомыми картинами своих сновидений.
– Хорошо, что ты не пытаешься меня воспитывать, – прошептала она с закрытыми глазами. В белесых вспышках молний я разглядел, какие длинные и удивительно нежные у нее ресницы – они подрагивали, словно крылья черных бабочек, усевшихся ей на глаза. – Все норовили меня воспитывать, – пробормотала она уже совсем сквозь сон. – Только ты – нет.
– Я – нет, Мария, – сказал я. – Я и не буду.
Она кивнула и плотнее вжалась в подушку. Дыхание ее изменилось. Оно стало ровнее и глубже. Она ускользает от меня, думал я. Теперь вот Мария уже и не помнит обо мне; я для нее только тепло дыхания и что-то живое, к чему можно прильнуть, но еще