что не она его звезда.
Но, обреченно леденея,
со шхуны в море морем сбит,
«В деревню хочется... в деревню
он перед смертью прохрипит.
ТРЕТЬЯ ПАМЯТЬ
II
ТРЕТЬЯ ПАМЯТЬ
У всех такой бывает час:
тоска липучая пристанет,
и, догола разоблачась,
вся жизнь бессмысленной предстанет.
Подступит мертвый хлад к нутру.
Но чтоб себя переупрямить,
как милосердную сестру,
зовем, почти бессильно, память.
89
Но в нас порой такая ночь,
такая в нас порой разруха,
когда не могут нам помочь
ни память сердца, ни рассудка.
Уходит блеск живой из глаз.
Движенья, речь — все помертвело.
Но третья память есть у нас,
и эта память — память тела.
Пусть ноги вспомнят наяву
и теплоту дорожной пыли,
и холодящую траву,
когда они босыми были.
Пусть вспомнит бережно щека,
как утешала после драки
доброшершавость языка
всепонимающей собаки.
Пусть виновато вспомнит лоб,
как на него, благословляя,
лег поцелуй, чуть слышно лег,
всю нежность матери являя.
Пусть вспомнят пальцы хвою, рожь,
и дождь, почти неощутимый,
и дрожь воробышка, и дрожь
по нервной холке лошадиной.
Пусть вспомнят губы о губах.
В них лед и огнь. В них мрак со а, этом.
В них целый мир. Он весь пропах
и апельсинами и снегом...
90
И жизни скажешь ты: «Прости!
Я обвинял тебя вслепую.
Как тяжкий грех, мне отпусти
мою озлобленность тупую.
И если надобно платить
за то, что этот мир прекрасен,
ценой жестокой — так и быть
на эту плату я согласен.
Но и превратности в судьбе,
но и удары, и утраты,
жизнь, за прекрасное в тебе
такая ли большая плата?!»
91
* * *
Очарованья ранние прекрасны.
Очарованья ранами опасны...
Но что с того — ведь мы над суетой
к Познанью наивысшему причастны,
спасенные счастливой слепотой.
И мы, не опасаясь оступиться,
со зрячей точки зрения глупы,
проносим очарованные лица
среди разочарованной толпы.
От быта, от житейского расчета,
от бледных скептиков и розовых проныр
нас тянет вдаль мерцающее что-то,
преображая отсветами мир.
Но неизбежность разочарований
дает прозренье. Все по сторонам
приобретает разом очертанья,
до этого неведомые нам.
Мир предстает, не брезжа, не туманясь,
особенным ничем не осиян,
но чудится, что эта безобманность —
обман, а то, что было, — не обман.
92
Ведь не способность быть премудрым змием,
не опыта сомнительная честь,
а свойство очаровываться миром
нам открывает мир, какой он есть.
Вдруг некто с очарованным лицом
мелькнет, спеша на дальнее мерцанье,
и вовсе нам не кажется слепцом —
самим себе мы кажемся слепцами...
93
СМЕЯЛИСЬ ЛЮДИ ЗА СТЕНОЙ
Е. Ласкипой
Смеялись люди за стеной,
а я глядел на эту стену
с душой, как с девочкой больной
в руках, пустевших постепенно.
Смеялись люди за стеной.
Они как будто измывались.
Они смеялись надо мной,
и как бессовестно смеялись!
На самом деле там, в гостях,
устав кружиться по паркету,
они смеялись просто так, —
не надо мной и не над кем-то.
Смеялись люди за стеной,
себя вином подогревали,
и обо мне с моей больной,
смеясь, и не подозревали.
н с этим
Смеялись люди... Сколько раз
я тоже, тоже так смеялся,
а за стеною кто-то гас
И думал он, бедой гоним
и ей почти уже сдаваясь,
что это я смеюсь над ним
и, может, даже издеваюсь.
Да, так устроен шар земной,
и так устроен будет вечно:
рыдает кто-то за стеной,
когда смеемся мы беспечно.
Но так устроен шар земной
и тем вовек неувядаем:
смеется кто-то за стеной,
когда мы чуть ли не рыдаем.
И не прими на душу грех,
когда ты, мрачный и разбитый,
там, за стеною, чей-то смех
сочесть завистливо обидой.
Как равновесье — бытие.
В нем зависть — самооскорбленье.
Ведь за несчастие твое
чужое счастье — искупленье.
Желай, чтоб в час последний твой,
когда замрут глаза, смыкаясь,
смеялись люди за стеной,
смеялись, все-таки смеялись!
95
Хочу я быть немножко старомодным —
не то я буду временностью смыт,
чтоб стыдно за меня не стало мертвым,
познавшим жизни старый добрый смысл.
Хочу быть щепетильным, чуть нескладным,
и вежливым на старый добрый лад,
но, оставаясь чутким, деликатным,
иметь на подлость старый добрый взгляд.
Хочу я быть начитанным и тонким
и жить, не веря в лоск фальшивых фраз,
а внемля гласу совести — и только! —
не подведет он, старый добрый глас.
Хочу быть вечным юношей зеленым,
но помнящим уроки прежних лет,
и юношам, еще не отрезвленным,
советовать, как старый добрый дед.
Так я пишу, в раздумья погруженный.
И чтобы сообщить все это вам,
приходит ямб — уже преображенный,
но тот же самый старый добрый ямб...
96
* * *
Как-то стыдно изящной словесности,
отрешенности на челе.
Как-то стыдно натужной небесности,
если люди живут на земле.
Как-то хочется слова непраздного,
чтоб давалось оно нелегко.
Все к Некрасову тянет, к Некрасову,
ну, а он — глубоко, глубоко...
Как-то стыдно сплошной заслезненности,
сострадательства с нимбом борца.
Как-то стыдно одной заземленности,
если все-таки есть небеса.
Как-то хочется слова нескушного,
чтоб лилось оно звонко, легко,
и все к Пушкину тянет, все к Пушкину,
ну, а он — высоко-высоко...
7 Е. Евтушенко
ОСЕНЬ
Внутри меня осенняя пора.
Внутри меня прозрачно и прохладно,
и мне печально, но не безотрадно,
и полон я смиренья и добра.
А если я бушую иногда,
то это я бушую, облетая,
и мысль приходит, грустная, простая,
что бушевать — не главная нужда.
А главная нужда — чтоб удалось
себя и мир борьбы и потрясений
увидеть в обнаженности осенней,
когда и ты и мир видны насквозь.
Прозренья — это дети тишины.
Нестрашно, если шумно не бушуем.
Спокойно сбросить все, что было шумом,
во имя новых листьев мы должны.
Случилось что-то, видимо, со мной,
и лишь на тишину я полагаюсь,
где листья, друг на друга налагаясь,
неслышимо становятся землей.
И видишь все, как с некой высоты,
когда сумеешь к сроку листья сбросить,
когда бесстрастно внутренняя осень
кладет на лоб воздушные персты.
РАЗМЫШЛЕНИЯ НАД КЛЯЗЬМОЙ
Я шел по берегу вечернему,
где сосны редкие, сквозные.
По Клязьме с тихими вращеньями
разводы плыли нефтяные.
И размышлял я не без вескости,
что мы (от века скрыться негде!)
замутнены, как воды вечности,
да и одной ли только нефтью...
Я сам от этого поморщился.
Ход мыслей был довольно плосок.
Я сел послушать, как бормочется
зеленым иглам на откосах.
Коптил вдали заводик — болшевский.
От сосен шелест шел да шепот,
а я сидел и думал: «Боже мой,
как я состарился, должно быть!»
А почему? Да потому, что я,
себе придумывая бремя,
не жил, как сосны, потонувшие
в свеем же лепете и бреде.
100
Их вырубали потихонечку.
Ножами тупо их саднили.
Под ними с хриплым патефончиком