СЕРГЕЙ МАКОВСКИЙ. ВЕЧЕР (Вторая книга стихов. 1918–1940). Париж, 1941
Посвящаю эту книгу моей матери
Возлюбленная тишина…
Ломоносов
Возлюбленная тишина,
вечернее очарованье,
виденьями какого сна
овеяно твоё молчанье?
В прозрачном омуте небес
какие призраки роятся,
прообразы каких чудес
тобой встревоженные снятся?
Печаль земного бытия,
благословение заката,
неизреченные края,
покинутые мной когда-то.
Слилось грядущее с былым,
неизмеримое с ничтожным,
и кажется пережитым
всё, что казалось невозможным…
Памяти Иннокентия Анненского
I. «Когда в тебя толпой ворвутся…»
Когда в тебя толпой ворвутся
слова, которых ты не ждал,
и звуки спящие проснуться,
которых ты не пробуждал;
когда на землю с безучастьем
вдруг взглянешь, и во тьме души
повеет холодом и счастьем
и вечностью — тогда спеши,
спеши облечь мгновенный трепет
в пылающие ризы слов,
души внимая волшебный лепет,
журчанье тайных родников,
и пусть на зов творящей муки
ответит лирная строфа,
словами вызывая звуки,
невоплотимые в слова.
II. «Сначала, невесть откуда…»
Сначала, невесть откуда,
не слова, а призраки слов
позовут, и веяньем чуда
взволнует невнятный зов.
Но образы брезжат смутно,
не умею выразить их,
забудется болью минутной
едва озаренный стих.
Лишь после долгой разлуки,
иногда через год и два,
вдруг той же услышу я муки
забытые мной слова.
Невольно за хором темным
унесешься в канувший бред,
по дебрям скитаешься дрёмным,
утерянный ищешь след.
За словом возникнет слово,
увлекая печаль назад,
душа возвращается снова
в покинутый райский сад.
А там на ветвях, как звезды
нерожденных еще аиров,
мерцают волшебные грозды
созвучных печали слов.
Париж, 1940
III. «Принять, как схимы чин, удел печали…»
Принять, как схимы чин, удел печали,
отречься суеты, презреть гордыню;
смиренью научась, благословляя дали,
от ближнего уйти в свою пустыню;
почувствовать, что ты один на свете,
но говоришь устами всех живущих,
что позвала тебя мечта тысячелетий
и слышать призраки в веках грядущих;
Заворожить себя самим собою,
вверяя стих размерности певучей;
сопричастить весь мир божественному строю
исторгнутых из сердца тайнозвучий;
от звука к слову и от слова к звуку,
от мысли тайной к тайне воплощенья —
отдать всего себя за сладостную муку,
за горькое безумье вдохновенья.
Париж, 1940
Полдень («Пылает небо над пустыней…»)
Пылает небо над пустыней,
слепят полдневные лучи,
далеко — море, в котловине
лепечут горные ключи.
Туда, в лесную тень, по скалам
иду тропинкой не спеша.
Каким-то счастьем небывалым
томится певчая душа.
Жук прожужжит иль свистнет птица,
или в траве прошелестит —
всё, всё земное будто снится
и вечность тайную сулит,
нездешней правдой сердце дышит
и чутко замирает вдруг
и в каждом звуке слышит, слышит
неслышный уху, тайный звук.
О, миг прозрения чудесный!
Преображается земля,
и дрёмой кажется небесной
непостижимость бытия,
всеозаряющим рассветом
сияет полдень надо мной,
и нет границы между светом,
бессмертием и тишиной.
Cannet, 1931
Уходят года, невольно
подводишь итог судьбе.
Душе признаваться больно,
больней — молчать о себе.
Уходят года, с годами
прозрачней она, светлей,
и жаль не сказать словами
того, что таится в ней.
На сердце одна усталость,
но горько век не дожить.
Так много вспомнить осталось,
так много надо забыть.
Женева, 1939
«Я пришел к водоразделу…»
Я пришел к водоразделу:
все тропы отныне — вниз
к заповедному пределу
стремниной в сумрак разбрелись.
Впереди — пустая вечность,
непостижный путь земной.
Призрачная бесконечность,
все тот же морок и за мной.
Но светла небес дорога
в даль немыслимую, ввысь…
Дух мой, созидатель Бога,
в свое бессмертье вознесись!
Вечер («Все слезы к старости да сны воспоминанья…»)
Все слезы к старости да сны воспоминанья,
душа утихшая — как озера вода
в завороженный час, когда своё мерцанье
отдаст ей нехотя вечерняя звезда.
День отсиял давно, уж ночи тени реют,
уплыли дымами далекие луга,
былое ожило, и призраками веют
в сон утонувшие, слепые берега.
Всё тише, всё темней… Но глубь воды зеркальной
угаснуть не спешит: в лазури озерной,
покинув небеса, клубится остров дальний
и озаряется последней тишиной.
Париж, 1938
«Мою любовь, земное бремя…»
Мою любовь, земное бремя,
всеисцеляющее время
сожгло на медленных кострах,
какой-то срок предельный дожит,
Теперь ничто уж не встревожит
любви испепеленной прах.
Воспоминания туманней,
и каждый день обетованней
в душе хранительный покой,
и призрак вечности лазурной —
как ангел над могильной урной
с благословляющей рукой.
Париж, 1924
Зов («Не о своей судьбе немилой…»)
Не о своей судьбе немилой,
не о себе моя печаль.
Я вспоминаю все, что было,
невозвратимого мне жаль…
Ах, этой грусти первородной
не умолкает темный зов,
звучит, как благовест подводный
из потонувших городов.
И знаю: душу к мертвой дали
не тщетно призывает он,
не только сон моей печали —
минувшего заклятый сон.
Пусть в жизни времени земному
себя на гибель отдаю,
послушен я и здесь иному
неузнанному бытию,
и то, что было или будет,
преображенный мой двойник
уж видит там, где все пребудет
и вечностью предстанет миг.
Женева, 1939
«Стонет ночь, куда-то манит…»
Стонет ночь, куда-то манит,
вся слезами исходя,
в окна мелко барабанит
дробь осеннего дождя.
Стонет ночь о неизбывном,
нерушимом в мире зле,
о каком-то счастье дивном,
недоступном на земле,
о далёком, безвозвратном,
где-то бывшем так давно,
что на языке понятном
не расскажешь всё равно.
Сердце маятное дремлет,
слушая родную жуть,
безысходным слёзам внемлет,
не дает уснуть.
Париж, 1940
Собор («Кочуя по сводчатым хорам…»)
Кочуя по сводчатым хорам,
качается бронзовый звон.
Плывут серомраморным бором
стволы полуколонн.
Дышу тишиною собора
и слушаю колокола.
От строгости Божьего взора
душа изнемогла.
Молюсь о любви чудотворной,
не помню ни злобы, ни зла.
Веригами вечности черной
гремят колокола.
Прага, 1922