[текст отсутствует]
«Я помню лаковые крылья экипажа…»
Я помню лаковые крылья экипажа,
Молчание и ложь. Лети, закат, лети.
Так Христофор Колумб скрывал от экипажа
Величину пройденного пути.
Была кривая кучера спина
Окружена оранжевою славой.
Вилась под твердой шляпой седина
А сзади мы, как бы орел двуглавый.
Смотрю, глаза от солнца увернув;
Оно в них все ж еще летает множась
Напудренный и равнодушный клюв
Грозит прохожим, что моргают ежась.
Ты мне грозила восемнадцать дней,
На девятнадцатый смягчилась и поблекла.
Закат оставил наигравшись стекла,
И стало вдруг заметно холодней.
Осенний дым взошел над экипажем,
Где наше счастье медлило сойти,
Но капитан скрывал от экипажа
Величину пройденного пути.
1923
Мы вышли. Но весы невольно опускались.
О, сумерков холодные весы,
Скользили мимо снежные часы
Кружились на камнях и исчезали.
На острове не двигались дома,
И холод плыл торжественно над валом.
Была зима. Неверящий Фома
Персты держал в ее закате алом.
Вы на снегу следы от каблука
Проткнули зонтиком, как лезвием кинжала
Моя ж лиловая и твердая рука,
Как каменная, на скамье лежала.
Зима плыла над городом туда
Где мы ее, увы, еще не ждали,
Как небо, многие вмещая города
Неудержимо далее и дале.
«Как холодны общественные воды…»
«Как холодны общественные воды»,—
Сказали Вы, и посмотрели вниз.
Летел туман за каменный карниз
Где грохотали мерзлые подводы.
Над крышами синел четвертый час,
Спустились мы на мостовой морены,
Казалось мне: я закричу сейчас
Как эти пароходные сирены.
Но дальше шел и веселил Тебя,
Так осужденные смеются с палачами,
И замолкал спокойно за плечами
Трамвая конь, что подлетал трубя.
Мы расставались; ведь не вечно нам
Стыдиться близости уже давно прошедшей,
Как осени по набережной шедшей
Не возвратиться по своим следам.
Душа в приюте для глухонемых
Воспитывалась, но порок излечен;
Она идет прощаясь с каждым встречным
Среди больничных корпусов прямых.
Сурово к незнакомому ребенку
Мать повернула черные глаза
Когда усевшись на углу на конку
Они поехали с вещами на вокзал;
И сколько раз она с тех пор хотела
Вновь онеметь или оглохнуть вновь,
Когда стрела смертельная летела
Ей слишком хорошо понятных слов.
Или хотя бы поступить на службу
В сей вышеупомянутый приют,
Чтоб слов не слышать непристойных дружбы
И слов любви столь говорливой тут.
1923
Мы бережем свой ласковый досуг
И от надежды прячемся бесспорно.
Поют деревья голые в лесу
И город как огромная валторна.
Как сладостно шутить перед концом
Об этом знает первый и последний.
Ведь исчезает человек бесследней,
Чем лицедей с божественным лицом.
Прозрачный ветер неумело вторит
Словам твоим. А вот и снег. Умри.
Кто смеет с вечером бесславным спорить,
Остерегать безмолвие зари.
Кружит октябрь, как белесый ястреб
На небе перья серые его.
Но высеченная из алебастра
Овца души не видит ничего.
Холодный праздник убывает вяло.
Туман идет на гору и с горы.
Я помню, смерть мне в младости певала:
Не дожидайся роковой поры.
1924
День ветреный посредственно высок,
Посредственно безлюден и воздушен.
Я вижу в зеркале наследственный висок
С кружалом вены и пиджак тщедушный.
Смертельны мне сердечные болезни,
Шум крови повышающийся — смерть.
Но им сопротивляться бесполезней
Чем заграждать ползучий сей четверг.
Покачиваясь, воздух надо мной
Стекает без определенной цели,
Под видимою среди дня луной
У беспощадной скуки на прицеле.
И ветер опускается в камин,
Как водолаз в затопленное судно
В нем видя, что утопленник один
В пустую воду смотрит безрассудно.
Колечки дней пускает злой курильщик,
Свисает дым бессильно с потолка:
Он может быть кутила иль могильщик
Или солдат заезжего полка.
Искусство безрассудное пленяет
Мой ленный ум, и я давай курить,
Но вдруг он в воздухе густом линяет.
И ан на кресле трубка лишь горит.
Плывет, плывет табачная страна
Под солнцем небольшого абажура.
Я счастлив без конца по временам,
По временам кряхтя себя пожурю.
Приятно строить дымовую твердь.
Бесславное завоеванье это.
Весна плывет, весна сползает в лето.
Жизнь пятится неосторожно в смерть.
Сабля смерти свистит во мгле,
Рубит головы наши и души.
Рубит пар на зеркальном стекле,
Наше прошлое и наше грядущее.
И едят копошащийся мозг
Воробьи озорных сновидений.
И от солнечного привиденья
Он стекает на землю как воск.
Кровью черной и кровью белой
Истекает ущербный сосуд.
И на двух катафалках везут
Половины неравные тела.
И на кладбищах двух погребен
Ухожу я под землю и в небо.
И свершают две разные требы
Две богини в кого я влюблен.
1924
Покушение с негодными средствами
Венок сонетов мне поможет жить,
Тотчас пишу, но не верна подмога,
Как быстро оползает берег лога.
От локтя дрожь на писчий лист бежит.
Пуста души медвежая берлога
Бутылка в ней, газетный лист лежит.
В зверинце городском, как вечный жид
Хозяин ходит у прутов острога.
Так наша жизнь, на потешенье века,
Могуществом превыше человека,
Погружена в узилище судьбы.
Лишь пять шагов оставлено для бега,
Пять ямбов, слов мучительная нега
Не забывал свободу зверь дабы.
1925
Над белым домом белый снег едва,
Едва шуршит иль кажется что белый.
Я приходил в два, два, и два, и два
Не заставал. Но застывал. Что делать!
Се слов игра могла сломать осла,
Но я осел железный, я желе
Жалел всегда, желел, но ан ослаб
Но ах еще! Пожалуй пожалей!
Не помню. О припомни! Нет умру.
Растает снег. Дом канет бесполезно.
Подъемная машина рвется в бездну
Ночь мчится к утру. Гибель поутру.
Но снова я звоню в парадный ход.
Меня встречают. Вера, чаю! чаю
Что кончится мой ледяной поход,
Но Ты мертва. Давно мертва!.. Скучаю
Как в зеркало при воротах казармы
Где исходящий смотрится солдат,
Свои мы в Боге обозрели бармы
И повернули медленно назад.
Добротолюбье — полевой устав
Известен нам. Но в караульной службе
Стояли мы, и ан легли, устав.
Нас выдало врагам безумье дружбы.
Проходим мы, парад проходит пленных,
Подошвою бия о твердый снег.
По широтам и долготам вселенной
Мы маршируем; может быть во сне.
Но вот стучат орудия вдали,
Трясутся санитарные повозки,
И на дороге, как на мягком воске,
Видны таинственные колеи.
Вздыхает дождь, как ломовая лошадь.
На небесах блестят ее бока.
Чьи это слезы? Мы идем в калошах.
Прощай запас, уходим мы. Пока.
Идут нам в след не в ногу облака.
Так хорошо! Уже не будет плоше.
1925