Жигулин Анатолий Владимирович
Летящие дни
Посвящается Ирине Викторовне Жигулиной
Известный советский поэт Анатолий Жигулин родился 1 января 1930 года в Воронеже, но раннее его детство прошло в селе Подгорном на юге Воронежской области, где его отец, Владимир Федорович Жигулин, работал начальником почты.
В 1937 году семья переехала на родину матери, Евгении Митрофановны Раевской — правнучки поэта-декабриста Владимира Федосеевича Раевского, — в город Воронеж.
В 1949 году стихи школьника, а затем студента Воронежского лесохозяйственного института Анатолия Жигулина появились в воронежской периодике (газета «Коммуна», альманах «Литературный Воронеж»).
В том же году молодой поэт был незаконно репрессирован по ложному обвинению как «враг народа». В заключении работал на строительстве и ремонте железной дороги Тайшет — Братск, затем на лесоповале в районе станции Чуна Иркутской области, далее на Колыме — шахтером (на рудниках в Бутугычаге и пос. им. Белова).
Полностью реабилитирован в 1956 году. Окончил Воронежский лесотехнический институт (1960), Высшие литературные курсы СП СССР (1965). Первая книжка «Огни моего города» вышла в Воронеже в 1959 году.
Сейчас Анатолий Жигулин автор более двадцати книг стихов. Член КПСС с 1963 года, Союза писателей СССР — с 1962 года. С 1963 года живет в Москве. В последние 10 лет ведет поэтический семинар в Литературном институте им. А. М. Горького.
В большую литературу Анатолий Жигулин вошел в начале 60-х годов как поэт «трудной темы». В начале 70-х годов критики дружно причислили его к так называемой «тихой лирике», хотя свою «сибирско-колымскую одиссею» поэт никогда не забывал и всегда обращался к ней даже в своих поздних стихах.
Критика писала, что Анатолию Жигулину вообще досталась нестандартная судьба и нестандартная стезя в поэзии. Драматизм личной судьбы помог ему выразить сложность времени.
Рукописи не горят.
М. Булгаков
Снег над соснами кружится, кружится.
Конвоиры кричат в лесу…
Но стихи мои не об ужасах.
Не рассчитаны на слезу.
И не призраки черных вышек
У моих воспаленных глаз.
Нашу быль все равно опишут,
И опишут не хуже нас.
Я на трудных дорогах века,
Где от стужи стыли сердца,
Разглядеть хочу человека —
Современника
И борца.
И не надо бояться памяти
Тех не очень далеких лет,
Где затерян по снежной замети
Нашей юности горький след.
Там, в тайге,
Вдали от селения,
Если боль от обид остра,
Рисовали мы профиль Ленина
На остывшей золе костра.
Там особою мерой мерили
Радость встреч и печаль разлук.
Там еще сильней мы поверили
В силу наших рабочих рук.
Согревая свой хлеб ладонями,
Забывая тоску в труде,
Там впервые мы твердо поняли,
Что друзей узнают
В беде.
Как же мне не писать об этом?!
Как же свой рассказ не начать?!
Нет! Не быть мне тогда поэтом,
Если я
Смогу
Промолчать!
1962–1963
Я в первый раз в Москву приехал
Тринадцать лет тому назад,
Мне в память врезан
Скорбной вехой
Тюрьмы облупленный фасад.
Солдат конвойных злые лица.
Тупик, похожий на загон…
Меня в любимую столицу
Привез «столыпинский» вагон.
Гремели кованые двери,
И кто-то плакал в тишине…
Москва!..
«Москва слезам не верит» —
Пришли слова
На память мне.
Шел трудный год пятидесятый.
Я ел соленую треску.
И сквозь железные квадраты
Смотрел впервые на Москву.
За прутьями теснились кровли,
Какой-то склад,
Какой-то мост.
И вдалеке — как капли крови —
Огни родных кремлевских звезд.
Хотелось плакать от обиды.
Хватала за душу тоска.
Но, как и в древности забытой,
Слезам не верила Москва…
Текла безмолвная беседа…
Решетки прут пристыл к руке.
И я не спал.
И до рассвета
Смотрел на звезды вдалеке.
И стала вдруг родней и ближе
Москва в предутреннем дыму…
А через день
С гудком охрипшим
Ушел состав — на Колыму…
Я все прошел.
Я гордо мерил
Дороги, беды и года.
Москва —
Она слезам не верит.
И я не плакал
Никогда.
Но помню я
Квартал притихший,
Москву в те горькие часы.
И на холодных, синих крышах
Скупые
Капельки
Росы…
1962–1963
Начинаю поэму.
Я у правды в долгу.
Я решить эту тему
По частям не смогу.
Только в целом и полном
Это можно понять.
Только в целом — не больно
Эту правду принять.
Как случилось такое,
Понять не могу:
Я иду под конвоем,
Увязая в снегу.
Не в неволе немецкой,
Не по черной золе.
Я иду по советской,
По любимой земле.
Не эсэсовец лютый
Над моею бедой,
А знакомый как будто
Солдат молодой.
Весельчак с автоматом
В ушанке большой,
Он ругается матом
До чего ж хорошо!
— Эй, фашистские гады!
Ваш рот-перерот!
Вас давно бы всех надо
Отправить в расход!..
И гуляет по спинам
Тяжелый приклад…
А ведь он мой ровесник,
Этот юный солдат.
Уж не с ним ли я вместе
Над задачей сопел?
Уж не с ним ли я песни
О Сталине пел?
Про счастливое детство,
Про родного отца…
Где ж то страшное место,
Где начало конца?
Как расстались однажды
Мы с ним навсегда?
Почему я под стражей
На глухие года?..
Ой, не знаю, не знаю.
Сказать не могу.
Я угрюмо шагаю
В голубую тайгу…
1962
В серый дом
Моего вызывали отца.
И гудели слова
Тяжелее свинца.
И давился от злости
Упрямый майор.
Было каждое слово
Не слово — топор.
— Враг народа твой сын!
Отрекись от него!
Мы расшлепаем скоро
Сынка твоего!..
Но поднялся со стула
Мой старый отец.
И в глазах его честных
Был тоже — свинец.
— Я не верю! — сказал он,
Листок отстраня. —
Если сын виноват —
Расстреляйте меня.
1962
Когда мне было
Очень-очень трудно,
Стихи читал я
В карцере холодном.
И гневные, пылающие строки
Тюремный сотрясали потолок:
«Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда — все молчи!..»
И в камеру врывался надзиратель
С испуганным дежурным офицером.
Они орали:
— Как ты смеешь, сволочь,
Читать
Антисоветские
Стихи!
1963
Семь лет назад я вышел из тюрьмы.
А мне побеги,
Всё побеги снятся…
Мне шорохи мерещатся из тьмы.
Вокруг сугробы синие искрятся.
Весь лагерь спит,
Уставший от забот,
В скупом тепле
Глухих барачных секций.
Но вот ударил с вышки пулемет.
Прожектор больно полоснул по сердцу.
Вот я по полю снежному бегу.
Я задыхаюсь.
Я промок от пота.
Я продираюсь с треском сквозь тайгу,
Проваливаюсь в жадное болото.
Овчарки лают где-то в двух шагах.
Я их клыки оскаленные вижу.
Я до ареста так любил собак.
И как теперь собак я ненавижу!..
Я посыпаю табаком следы.
Я по ручью иду,
Чтоб сбить погоню.
Она все ближе, ближе.
Сквозь кусты
Я различаю красные погоны..
Вот закружились снежные холмы…
Вот я упал.
И не могу подняться.
…Семь лет назад я вышел из тюрьмы.
А мне побеги,
Всё побеги снятся…
1962–1963
Забытый случай, дальний-дальний,
Мерцает в прошлом, как свеча…
В холодном БУРе на Центральном
Мы удавили стукача.
Нас было в камере двенадцать.
Он был тринадцатым, подлец.
По части всяких провокаций
Еще на воле был он спец.
Он нас закладывал с уменьем,
Он был «наседкой» среди нас.
Но вот пришел конец терпенью,
Пробил его последний час.
Его, притиснутого к нарам,
Хвостом начавшего крутить,
Любой из нас одним ударом
Досрочно мог освободить.
Но чтоб никто не смел сознаться,
Когда допрашивать начнут,
Его душили все двенадцать,
Тянули с двух сторон за жгут…
Нас кум допрашивал подробно,
Морил в кондее сколько мог,
Нас били бешено и злобно,
Но мы твердили:
«Сам подох…»
И хоть отметки роковые
На шее видел мал и стар,
Врач записал:
«Гипертония», —
В его Последний формуляр.
И на погосте, под забором,
Где не росла трава с тех пор,
Он был земельным прокурором
Навечно принят под надзор…
Промчались годы, словно выстрел…
И в память тех далеких дней
Двенадцатая часть убийства
Лежит на совести моей.
1964
Что говорить. Конечно, это плохо,
Что жить пришлось от жизни далеко.
А где-то рядом гулко шла эпоха.
Без нас ей было очень нелегко.
Одетые в казенные бушлаты,
Гадали мы за стенами тюрьмы:
Она ли перед нами виновата,
А может, больше виноваты мы?..
Но вот опять веселая столица
Горит над нами звездами огней.
И все, конечно, может повториться.
Но мы теперь во много раз умней.
Мне говорят:
«Поэт, поглубже мысли!
И тень,
И свет эпохи передай!»
И под своим расплывчатым «осмысли»
Упрямо понимают: «оправдай».
Я не могу оправдывать утраты,
И есть одна
Особенная боль:
Мы сами были в чем-то виноваты,
Мы сами где-то
Проиграли
Бой.
1963–1964
В округе бродит холод синий
И жмется к дымному костру.
И куст серебряной полыни
Дрожит в кювете на ветру.
В такие дни
В полях покатых
От влаги чернозем тяжел…
И видно дали,
Что когда-то
Путями горькими прошел.
А если вдруг махры закуришь,
Затеплишь робкий огонек,
То встанет рядом
Ванька Кураш,
Тщедушный «львiвський» паренек.
Я презирал его, «бандеру».
Я был воспитан — будь здоров!
Ругал я крест его и веру,
Я с ним отменно был суров.
Он был оборван и простужен.
А впереди — нелегкий срок.
И так ему был, видно, нужен
Махорки жиденький глоток.
Но я не дал ему махорки,
Не дал жестоко, как врагу.
Его упрек безмолвно-горький
С тех пор забыть я не могу.
И только лишь опустишь веки —
И сразу видится вдали,
Как два солдата
С лесосеки
Его убитого несли.
Сосна тяжелая упала,
Хлестнула кроной по росе.
И Ваньки Кураша не стало,
Как будто не было совсем.
Жива ли мать его — не знаю…
Наверно, в час,
Когда роса,
Один лишь я и вспоминаю
Его усталые глаза…
А осень бродит в чистом поле.
Стерня упруга, как струна.
И жизнь очищена от боли.
И только
Памятью
Полна.
1964
Я поеду один
К тем заснеженным скалам,
Где когда-то давно
Под конвоем ходил.
Я поеду один,
Чтоб ты снова меня не искала,
На реку Колыму
Я поеду один.
Я поеду туда
Не в тюремном вагоне
И не в трюме глухом,
Не в стальных кандалах,
Я туда полечу,
Словно лебедь в алмазной короне —
На сверкающем «Ту»
В золотых облаках.
Четверть века прошло,
А природа все та же —
Полутемный распадок
За сопкой кривой.
Лишь чего-то слегка
Не хватает в знакомом пейзаже —
Это там, на горе,
Не стоит часовой.
Я увижу рудник
За истлевшим бараком,
Где привольно растет
Голубая лоза.
И душа, как тогда,
Переполнится болью и мраком,
И с небес упадет —
Как дождинка — слеза.
Я поеду туда
Не в тюремном вагоне
И не в трюме глухом,
Не в стальных кандалах.
Я туда полечу,
Словно лебедь в алмазной короне —
На сверкающем «Ту»
В золотых облаках…
1976