3
А зима, хоть и морозит слабо, –
до глухого снежная зима.
…Это я такая, я сама –
снежная, запутанная баба.
В снежной, ватной, маленькой Москве
я живу – как кочка под сугробом.
Все в оцепенении суровом.
Сжались звезды. Замер свист в свистке.
Я забита снегом, как овраг.
Вывозить – не хватит самосвалов.
Отогреть – не хватит самоваров.
Смерзлась! – посочувствует и враг.
Кто же это так жестоко вник
в мой последний всхлип и в первый лепет,
стал лепить, слепил и вот – не лепит,
словно точкой завершил дневник?
Мой ваятель, жжет тебя тоска,
знаешь, что ускоришь словом добрым –
как прикосновеньем к снегу теплым –
ту развязку, что уже близка.
Да, примерзнув к скользкости крыльца
в голубой законченности льдистой,
понимаю, зябко зубы стиснув,
что в конце подобном нет конца.
Я уже – скворцом – лицом в апрель.
Совершенство снежное постыло.
Я уже к остывшему остыла.
Лучше ты, губя, но отогрей.
Я уже к январскому глуха.
Мне уже не плохо и не страшно,
мне уже так многое не важно,
я теперь – за версты, за века
от крыльца, с которого сбегу,
оттолкнув сползающее небо, –
Золушкой из тающего снега
с туфелькой, увязнувшей в снегу…
4
Непрочность снега непорочна.
Теплом, как лыжами, примят,
о, как прекрасно и непрочно
последним снегом светит март!
Его невечность так беспечна
и беспечальна, и добра,
что я у снега – как у печки
или как будто у костра.
Есть много радостей у года –
авось и в них я угожу!
Учиться мужеству ухода
я вдоль по марту ухожу.
А в мире, словно на вокзале:
лишь – вдаль и лишь – издалека.
И плачут светлыми слезами
сугробы, будто облака.
И невозможно осмеянье
всего, что, может, грех и смех,
а только – тихое сиянье,
которым обернется снег.
Мне жалко все-таки дублершу,
не ту исправную долбершу,
что – точка в точку, как пароль, –
перенимает у премьерши
ее божественную роль.
Мне жалко ту, что стала б лучшей,
когда бы ни капризный случай…
А впрочем, не его вина.
Был тренер убеждён: «Добьёшься!»
Ну а талантливость – дублёрша,
и вот срывается она.
Талантливость – не для сравнений.
Талантливость полна сомнений,
порой ломающих хребет.
Ей не укажешь, не прикажешь,
ее финалов не предскажешь,
в её провалах – блеск побед.
Куда тягаться ей с машиной,
хоть скучной, но непогрешимой?
Она – рисковая душа…
Не рассчитала, сдали нервы.
Что ж, воздадим по праву первой:
та в самом деле хороша.
И всё ж да здравствуют дублёрки
с небес ликующей галёрки,
чьё золото вдали пока.
Оно звенит весенним звоном,
оно плывет над стадионом,
до срока прячась в облака.
И та дублёрочка в гримерной,
которой, с точностью гравёрной
творя тот долгожданный грим,
шепнет растроганно гримёрша,
что и сама была дублёрша,
что этот миг неповторим!
И та, Великая Вторая…
Сигналы Первой, замирая,
она ловила – всей собой.
А что же во вселенной больше?
Моя земля, моя дублёрша,
отважный шарик голубой!
Да здравствует всё то, что – завтра,
что обжигающе внезапно
и ново, как рожденье дня!
Я знаю: словно пули в дуле,
вы и во мне гнездитесь, дубли
меня –
талантливей меня!
«Женщина в мире – шлюпочка в море…»
Женщина в мире – шлюпочка в море…
Руки на весла брошены… Но –
кто он? Не знаю: мой ли, не мой ли?
Вижу начало. Дальше – темно.
Вижу начало. Жажду. Желаю.
Верю туманной дали морской.
Разве на свете раньше жила я?
Разве была я раньше такой?
Что – моя сила? Что – мое право?
Силу и право не окрыля,
белый кораблик, как же ты плавал?
Сам себе – парус, сам у руля…
Небо в огромных радостных звездах.
Та вот спорхнула прямо со лба.
Шлюпочка в море… Руки на веслах.
Сколько ни будет – это судьба.
Шлюпочка в море. Руки на веслах.
Ветер счастливый весело пьян.
Воздух любви, хрустальнейший воздух!
Вижу начало… Дальше – туман.
Шагает по земле неброско,
но,
пусть – ни выправки, ни роста,
и глаз – невинно-голубой,
любовь есть ринг,
почище бокса,
страшней,
чем рукопашный бой.
Мы синяки свои залечим.
Мир, слава Богу, переменчив.
И руки больше не в крови…
Всё безопасней, проще, легче.
И есть покой. И нет любви.
«Был день прозрачен и просторен…»
Был день прозрачен и просторен,
и окроплен пыльцой зари,
как дом, что из стекла построен,
с металлом синим изнутри.
Велик был неправдоподобно,
всем славен и ничем не плох!
Все проживалось в нем подробно:
и каждый шаг, и каждый вздох.
Блестели облака, как блюдца,
ласкало солнце и в тени,
и я жила – как слезы льются,
когда от радости они.
Красноречивая, немая,
земля была моя, моя!
И, ничего не понимая,
«за что?» – все спрашивала я.
За что такое настроенье,
за что минуты так легли –
невероятность наслоенья
надежд, отваги и любви?
За что мне взгляд, что так коричнев
и зелен, как лесной ручей,
за что мне никаких количеств,
а только качество речей?
Всей неуверенностью женской
я вопрошала свет и тень:
каким трудом, какою жертвой
я заслужила этот день?
Спасибо всем минутам боли,
преодоленным вдалеке,
за это чудо голубое,
за это солнце на щеке,
за то, что горечью вчерашней
распорядилась, как хочу,
и что потом еще бесстрашней
за каждый праздник заплачу.
«Взмолилась о последнем поцелуе…»
Взмолилась о последнем поцелуе.
Будь милосердным!
Это оценю я.
Всей жизнью, всей собою…
Он – спасенье!
Покой на обретенном берегу.
…Но нет, не нужен он. Себе я лгу.
Я не могу молиться
о последнем!..
«На того, на этого смотрю…»
На того, на этого смотрю,
трачу там, где трата – как растрата,
что-то говорю или дарю
и иду, когда зовут, куда-то…
Заглушаю гулкий звон в крови.
Причащаюсь снегу, свету, веку…
Защищаюсь от большой любви
к очень небольшому человеку.
«Пора уже другом внимательным быть…»
Пора уже другом внимательным быть
и то, что имеем, всецело любить,
презрев вариант идеальный.
Очнись! И обманутым не окажись.
В запале еще, но окончится жизнь,
как будто сезон театральный.
В ней было немало прекрасных минут,
которые много еще нам вернут,
но больше – сомнений и боли.
Когда затевали мы что-то подчас,
не знали, в спирали божественной мчась:
придется доигрывать роли.
Роль бабушки, матери, бывшей жены…
Герои трагедий, мы нынче смешны
в попытке страдать по привычке.
Ведь даже и слезы сегодня светлы:
не брали чего-то мы из-под полы
и не подбирали отмычки.
Ребенок, прости, если что-то не так:
вину свою чувствую в зрелых летах,
хотя отказать и нельзя мне
в отваге сурово, но прочно любить
и больше отцом, а не матерью быть…
И все же мы стали друзьями!
Когда твои дети начнут подрастать,
я многое с ними смогу наверстать,
любовью отринув усталость.
Еще не получен ответ на вопрос:
что – так себе в жизни, что – очень всерьез.
И нежности столько осталось!
Товарищ моих упоительных дней,
что так и не справился с ролью своей!
Ушла, хоть и долго грустила.
Прости, шалопай, что, ценя и любя,
я так обездолила все же тебя!
Тебя-то давно я простила.
Друзья! Я, конечно, быть лучше должна,
но, может, вам тем и мила, что грешна,
и тем, что грешить еще буду.
Простите, поймите, как я вам прощу,
что все ж одинока порой и ропщу,
взывая к какому-то чуду.
Пора уже быть нам всецело добрей,
морозное утро у наших дверей…
Но девочка, дочка подруги,
приносит гвоздики волшебной красы,
и мы с ней болтаем, забыв про часы,
про вьюги свои и недуги.
Да будут вовек наши души нежны!
Мы все в этой жизни кому-то нужны.
Люблю вас, щенки и котята,
люблю – и с такой колеи не сверну –
кумира рок-музыки, книги, страну…
Простите, коль в чем виновата!
«Губами, никем не согретыми…»
Губами, никем не согретыми,
ругаю себя, что тайком
я горло гублю сигаретами,
я сердце гублю кофейком.
Но в месяцы эти осенние
за то, что о лете тужу,
я, может, душе во спасение
так тело свое не щажу.
Не знаю, не ведаю, сколько мне,
глуша подступающий страх,
скрывать свою душу, как в коконе,
в неправедных этих делах.
А ей – уж такая с азов она –
давно и должно быть не зря
хотелось бы жить согласованно
с капризной душой ноября.
Забыть, как рубец от ранения,
в декабрь безмятежный спеша,
проклятый закон сохранения
всего, в чем завязла душа.
Но кофе все мелется, мелется,