Сумерки на станции провинциального городка
Перевод Б. Слуцкого
Стала, понурив голову, больная белая кляча,
бросив гири боли в глубины печали и плача,
больная, последняя, белая, покрытая язвами кляча.
А люди несут чемоданы, пакеты со снедью разной,
свертки в газетных обрывках, жирных, мягких и влажных,
светится никель пуговиц у носильщиков важных,
а все краски серые, с серой палитры грязной.
Все движенья тяжкие, люди согнуты, немы,
какая-то горбунья несет три хризантемы.
Блеет где-то в кустарнике голодная обиженная овца,
шуршит юбка молодого монаха,
веренице серых тряпок не видно конца,
в протянутую руку лысого слепца
звенят монеты.
Гудок!
Как яхта из бронзы и лака,
грохочет железный грохот — экспресс рванулся из мрака,
сквозь серую гниль заборов, печальную серость бараков,
несутся на белых скатертях рюмки виски, рома, арака,
чемоданы свиной кожи, ярлыков гостиничных драка,
серебряные приборы несутся мимо оврага,
блистающие окна под лентой дымного флага
несутся сквозь серые тряпки и серую голь барака.
Сияют дверные ручки, красное дерево блещет,
огромные светильники в светлых вагонах трепещут,
в лживом облаке дыма горит небесная блажь!
Стала, понурив голову, больная белая кляча,
бросив гири боли в глубины печали и плача,
больная, последняя, белая, покрытая язвами кляча.
У станционной ограды лысый слепец причитает.
Он валится на колени и землю руками хватает,
и мрак опять мрачнеет, а темнота нарастает.
Наши воспоминания
Перевод М. Петровых
Как в толще дерева, воспоминанья
кругами ширятся в теснинах плоти.
Как воду из колодца, достаете
виденья эти, спящие в тумане.
Но сердце глубину колодца чует.
Там прошлое живет, не убывая.
Воспоминанья, как вода живая,
виденьем затонувшим нас врачуют.
Уют забытых комнат в нас таится,
спят города, и мрак живет ненастный,
и опочивших дорогие лица.
Во тьме сияет круг колодца ясный.
Видения на зов печали властной
взмывают, как встревоженная птица.
Петрушка и повешенные
Перевод Л. Мартынова
Повешено три поганца, три вора, три оборванца…
Керемпух, черный бродяга, от виселицы — ни шага!
Эй, потаскухи, внимайте, блудницы, —
клейм кренделями припечены ваши лица —
Керемпух, барсук кайкавский, честь имеет к вам обратиться!
Все это, видно, глумятся черти,
чтоб человека огнем печь до смерти.
На сковородке — смотреть жутко —
человек поджаривается, как утка!
Вот истязанье!
А четвертованье? Семь раз в неделю
на то наказанье мы глядели.
О, шествие нищих, голодных и босых,
сеченых, клейменых, гнусавых, безносых!
Вот сигнум[10] жидовский: желтая метка!
А вот кобыла. Вот графская клетка!
В ней лихо вы пляшете танец кандальный,
многострадальный,
а я, Петрушка, певец печальный,
под виселицей и повесил
свою тамбуру. Ах, не весел
напев керемпуховских песен!
Но день придет — поверьте, люди, —
под косу смерти лягут судьи.
Они позабудут кричать нам: «Сигнаре
кум ферро!»[11] и больше уж запахом гари
с костров не повеет. Имею я веру:
услышат и судьи: «Сигнаре кум ферро!»
Судейские перья смерть вырвет! И я вам,
Керемпух, скажу: унесет еще дьявол
епископа в пекло! Пойдут туда графы
и бары!.. О, подати полные шкафы!
Кровавый платок Вероники — в рубцах наша кожа! Но трубит,
в трубу свою трубит товарищ крестьянин по имени Матия Губец.
Розги, крюк, четвертованье,
угли, дыба, петли, петли,
пламень, как из ада…
И еще, какие надо, все другие истязанья, все другие смерти.
В башне замка, в графской клетке лютые парады.
За голову нашу рабью танец без пощады,
уж поверьте мне, поверьте — не звучало даже в пекле этакой баллады.
Коли голоден и бос я, если красть мне надо —
я-то знаю, куда лягу и на что я сяду…
Под бичом трепещем, наги! Вывернуты руки, ноги…
И в петле-то вам, бедняги, передышки нет, бродяги.
Не мечтал господь об этом благе,
чтоб епископы, как попугаи,
возле виселиц болтали, призывая
нас благословить свои вериги.
Сказано: если кто козу украл, тот вор
приведет пострадавшему вола на двор.
Вот приговор! Но о чем разговор?
Кто имеет вола, тот не станет красть коз!
Кто имеет вола, у того — полный воз!
Зашипит под клеймом только тот, кто гол и бос!
Мол, украл кусок хлеба — повесят за шею и вздернут под самое небо,
чтоб как памятник правде висел и качался в петле бы!
А чтоб снял с себя преступник тяжесть смертного греха —
пусть отдаст он свой живот для органа на меха.
Просверлите ему око, чтобы стал слепой мешок он!
К хвосту кобылы привяжите и по городу влачите мимо окон!
Иродовы розги, жгучие бичи!
Как рыба на суше, нищий, трепещи!
Чье под серным пламенем личико морщится?
Хорошо спеченная ведьмочка там корчится!
А епископ в своем плювиале домастовом
по-латыни намекает голосом ласковым:
мол, в молитвеннике старом есть премудрые слова,
что за нищего в ответе беднякова голова!
О вы, грамотеи славные, коварные,
наши гуманисты прегуманитарные!
О грабанцияши, вы, студенты наши, некроманты наши,
псалом по панихиде эти речи ваши —
это яд змеиный в гефсиманской чаше!
Ведьмы на могильщике мчатся, хохоча,
гробовщик с доносчиком кличут палача…
Тот, кто на ветру не вывернет плаща,
будет этим ветром погашен, как свеча!
И среди цветов справедливости нет
Перевод Д. Самойлова
Меж цветов нет правды тоже, —
так вонючий подорожник,
завистник жалкий,
говорил фиалке:
«Тебе любо, тебе любо,
фиалке кудрявой,
когда ходит по дорожке
цветастая пава.
А нам тяжко, а нам тяжко
на пашне на черной,
рядом с жалкими друзьями —
с повиликой, с терном.
Подсолнухи, розмарин
да на грядке георгин.
Маргаритки, францискан
пахнут, словно марципан.
А бедняк болиголов
вреден для иных голов.
Крапива жалит, а лопух
воняет, как нечистый дух.
Травка, кротовик и лютик,
от них и кошка носом крутит,
воняют, как чихирник,
смердят, как гной,
от них и пользы нет никакой.
Когда в божьей простынке
возлежит на спинке
младенец Иисус,
не ищет он постели
в осоке, в чистотеле,
и в цикории робком,
горьком на вкус».
Цикламен и бархатец, горошек и вьюнок
слышат, как бунтует подорожник-дурак;
и бархатец молвит: «Дурак ты, дурак,
да будет так, как велел нам бог.
Я, к примеру, не лилия, не розовый куст,
не родился сиренью и о том не пекусь!
Я бархатец скромный, и жить я умею,
пускай, как ландыш, а не как Галатея!»
Но сказал подорожник: «Нет уж, мой сударь,
простите меня за дерзость и удаль,
я, как колокольчик, кланяться не буду.
Вы себе в садочке живете, как боги,
а нас воробьи клюют при дороге,
на нас коровы гадят, цыган мочится —
на нас и черту поглядеть не хочется,
у молочая, у барвинка похабный вид,
а в ваших простынках младенец спит.
Но ежели так надо и есть на свете так,
чтоб на одного мочились цыган или вол,
а другой чтоб, как лилия, во садочке цвел,
ежели так должно быть, то пусть будет так,
а я, как завистник, как дурак и бедняк,
вставлю себе в шляпу полыхающий мак,
и пусть подует ветер, ветер — северян!
Северян — козодер, жабогуб, змеестрах,
он сдерет все краски на ваших штанах,
а нам все равно — мы плевелы, терны,
сорняки, подорожники, коровьи блины».