Она ему казалась необъятной:
Ведь над собой поплакать так приятно.
L
Пришел домой, разделся он и лег.
Но мучил кашель, голова горела…
Потухли грезы. Слаб и одинок,
Он ласки жаждал и уснуть не мог.
А ночь в глаза так пристально глядела,
И, как могильный камень, тяжела,
Теперь уж скорбь не шуткою была.
LI
Ни сладких дум, ни слезь, ни вдохновенья,
Ему казалось глупым и смешным,
Что он считал великим за мгновенье.
Не скептиком, могучим, гордым, злым,
Он просто был несчастным и больным,
Покинутым ребенком. Одиноки
Теперь мы все: таков наш век жестокий!
LII
Мы думаем, безумцы, лишь о том,
Чтоб оградиться от людей наукой,
Правами, силой, деньгами, умом…
Но в нашем я, ничтожном и пустом,
Томимся одиночеством и скукой.
Борьба на смерть, — Vae victis![9] — кровь за кровь,
У нас в руках — весь мир! Но где любовь?
LIII
Железные дороги, телефоны,
И Эйфелева башня до небес, —
Великий век открытий и чудес!..
А между тем нам как-то скучно… Стоны,
Разврат и голод… Жар любви исчез…
Вселенную мы знаньем победили,
А в сердце… в сердце мрачно, как в могиле.
LIV
И встал Сергей и к шкафу подошел.
Из книг он выбрал «Исповедь» Толстого.
Едва страницы первые прочел,
Он увидал софизмы, произвол…
Но сколько в вас для чувства молодого
Знакомой боли и родной тоски,
Гектографа заветные листки!
LV
Сережа думал: «Да, блаженны те,
Кто жизнь проводят в тишине, в заботе
Об урожае, в сельской простоте,
В слиянии с народом и в работе.
Но если верить жизни, не мечте,
Но если дел искать, не грез, — увидишь сразу
В непротивленье злу пустую фразу.
LVI
…………………………………….
LVII
Толстой! Надолго ли в тебе угас
Сомненья дух мятежный и суровый?
Увы, ты мира дряхлого не спас…
Как знать, теперь, быть может, веры новой
Ты жаждешь сам, невидимо для нас.
А веры нет и быть ее не может,
И скорбь по ней нам сердце вечно гложет.
LVIII
Наш век, как ни один из всех веков,
Неведомого ищет и томится,
От мук изнемогает, пасть готов
И вдруг опять из порванных оков
Встает непобедимый и стремится…
Куда?.. навеки скрыто Божество.
Погибнем мы, но не найдем его!»
LIX
Сидел он долго, долго на постели.
Свеча померкла, алый свет играл
В замерзших окнах; фабрики гудели;
Спешил рабочий; дым из труб вставал;
С балов кареты мчались… Замирал
Далекий колокол, и сквозь дремоту
Столица принималась за работу.
LХ
Забелин… (но героя моего
Я позабыл представить вам, читатель:
Забелиным я буду звать его).
Поближе из студентов никого
Не знал он, кроме Климова. Приятель,
Блондин в очках, высокий и худой,
Понравился Сереже добротой.
LXI
Как истинный народник, откровеньем
Он «Власть земли» Успенского считал,
Не мучился, как наш герой, сомненьем
И жизнь не в поэтический кристалл,
Но, как работник, трезво созерцал,
Был полон нежности, любви и чувства,
А между тем не понимал искусства.
LXII
Зато во всем Забелин до сих пор —
Лишь дилетант, а Климов просто, смело
И бодро примется за жизнь и дело.
Хотя едва не каждый разговор
Переходил у них в жестокий спор,
Они вполне сошлись, как два контраста,
Что в дружбе и любви бывает часто.
LХIII
Камин пылает, лампа на столе.
Сережа любовался в полумгле,
Как угольки просвечивали нежно
Сквозь тонкий пепел, и внимал небрежно,
С насмешливою думой на челе,
А Климов мерил комнату шагами,
Курил, кричал, размахивал руками:
LXIV
«Ты — баба, эгоист!.. Твоя тоска
И пессимизм, и жажда идеала —
Вздор, сущий вздор пред скорбью мужика
О том, что нынче подать велика,
А хлеб не уродился, лошадь пала!..
Ты — барин… ты чужим трудом живешь,
Вся жизнь твоя — бессмыслица и ложь!..
LXV
Нам, видите ли, скучно, мы не в духе…
Но, Боже мой, в деревне хлеба нет!
Там люди мрут от голода, как мухи,
Там нужен свет, пойми, — любовь и свет!..
А мы… Какая подлость!..» Но в ответ
Сергей: «За мной весь Запад, вся наука.
Там тоже — скорбь, отчаянье и мука!..
LXVI
За мной — Шекспир и Байрон…» — «Старый хлам!
Есть многое важней литературы:
Возьми народ, — какая свежесть там,
Какая сила! Будущность культуры
Принадлежит рабочим, мужикам…
Эстетика — черт с нею!.. Надоела…
Нам надо пользы и добра, и дела!»
LХVII
— «Ну, вот, начнется Писарев, готов
Ты сапоги признать важней Шекспира!..
Послушай, Климов, кроме мужиков,
Есть воздух, солнце, аромат цветов,
Вся красота и все величье Мира!
Ну, неужель и у тебя в крови
Нет жажды счастья, славы и любви?..
LXVIII
Ты, впрочем, взгляд изменишь, — я уверен…
А кстати вот что: в будущем году
Мы кончим курс, что делать ты намерен?»
— «В чиновники, конечно, не пойду!
Мне кажется, способен я к труду.
Учить ребят я буду в сельской школе,
И, право, мне не надо лучшей доли!»
LXIX
— «Как счастлив ты! — проговорил Сергей
С улыбкою печальной. — Верить страстно —
Вот Бoжий дар таких, как ты, людей.
Какой ты цельный!.. Все в тебе так ясно…
Завидую я простоте твоей…
А мы… несчастные!..» — и головою
Поник на грудь он с искренней тоскою.
LXX
«Но, Климов, тех, кому недостает
Простой любви, вы не судите строго…
О, жизнь в тебе ключом так мощно бьет!
Ну, дай мне этой силы, ради Бога!
Заставь меня поверить хоть в народ…
Без веры жить нельзя!..» — Он со слезами
Взглянул и вдруг закрыл лицо руками.
LXXI
В нем было столько боли и тоски,
Что, полон весь участия немого,
Глядел в смущеньи Климов сквозь очки,
Не выпускал из рук его руки
И жал ее до боли, и сурово
Твердил: «Дурак я!..» — И еще тесней
С тех пор сошелся с Климовым Сергей.
LXXII
Но кончен курс. Теперь бы жить, трудиться,
А он, Обломов в двадцать лет, скучал,
Не знал, что делать, жил на капитал,
В отчаянье, чтоб как-нибудь забыться,
Он сотни две томов перечитал,
Собой, людьми и жизнью недоволен…
А в сущности, Сергей был просто болен.
LХХIII
Гнилая петербургская весна,
Темнеет снег и тает понемножку.
Потоп! Столица вся запружена.
И барышня, показывая ножку,
Над лужею порой краснеть должна.
Но дворники работают повсюду:
И колят, рубят снег и валят в груду.
LXXIV
Лишь изредка, чтоб обмануть, блеснет
В туманах луч болезненного солнца, —
И вывеска над лавкою сверкнет,
Стекло, фонарь иль в глыбах синий лед
На санках с мокрой клячею чухонца…
И дождь да снег — опять на целый день,
И все больны, из дома выйти лень.
LXXV
Чиновники о даче грезят снова,
И жаворонков в булочных пекут;
Мечтают дети, скоро ль побегут
Играть в серсо вкруг дедушки Крылова;
Кругом от тифа да чахотки мрут,
А Фофанов в невозмутимых грезах
Поет себе о соловьях да розах.
LXXVI
Забелин простудился, кашлять стал.
Ему лекарство доктор прописал.
Не помогло, — он осмотрел серьезно,
Послушал грудь и, наконец, сказал:
«Советую на юг, пока не поздно.
Вам вреден Петербург». Сергей тотчас
Собрался и поехал на Кавказ.
LXXVII
Порою как-то душно мне в вагоне…
Я отрицать не думаю прогресс, —
Но то ли дело бешеные кони,
И песня ямщика, и даль небес,
И вольный воздух, и сосновый лес
С росистым мхом, с весеннею фиалкой!..
Увы! мне нашей старой тройки жалко.
LXXVIII
Локомотив — хорош… Но сундучки
Капризных дам, кондуктора, билеты, —
Какая пытка!.. Копоть да свистки,
На станциях — холодные котлеты,
Рыдают дети и визжат болонки,
И на голову валятся картонки…
LXXIX
Зато герой наш сердцем отдохнул,
Когда из душного вагона вышел,
Еще на даль морскую не взглянул
И лишь, смутясь, издалека услышал,
Какой-то грозный, непонятный гул,