Пляжи на рассвете
* * *
Словно спрут шевелится бухта,
раскачав отраженья буков.
Твои письма – косые буквы,
торжество полоненных звуков.
Твои письма, как россыпь зерен,
пахнут ветром и пахнут морем.
Ветер треплет осенний куст,
как пронзительный знак прощенья.
Твои письма – как мир на вкус
и на первое ощущенье.
Осень
Остыло Солнце,
в ожиданье стужи
трава и листья медленно опали,
а небо будто на клочки порвали —
такая осень
и такие
лужи…
* * *
Километры,
километры,
на ресницах
стынет соль.
Море всюду
пахнет ветром,
море всюду
лечит боль.
То, как сумерки, седое,
то как дым из черных труб,
чем-то схожее с судьбою —
море
вкуса
женских
губ.
Пляжи на рассвете
Магнетиты, что сажа, а кальциты, что сахар.
Прополосканы пляжи, как цветная рубаха.
Косы пеной одеты, облака, что гусыни.
Ах, на пляжах рассветы, что рассветы в пустыне!
На любом километре волн косматая толочь.
И в рассеянном ветре океанская горечь.
* * *
Я написал стихи,
и все мои печали,
надежды и грехи
вдруг обрели причалы,
и где-то до утра,
откинув покрывало
со смуглого бедра,
их девушка читала.
Она была одна,
и плакала в сорочку,
узнав, что глубина
вместима даже в строчку,
а ветер, гол и бос
летел по белу свету
среди густых берез
к далекому рассвету…
Я написал стихи —
и все мои надежды,
печали и грехи
приобрели надежды,
и где-то среди лап
морских, что к небу встали,
сменившись с долгих вахт,
их рыбаки читали…
Я мало получил
от бешеных молений,
от ласковых пучин,
бросавших на колени.
Меня несут моря
доверчиво и слепо.
Но с мачты корабля
я повторяю это:
мужчинам – соль морщин,
а женщинам – их жемчуг!
Я славлю мир мужчин,
обожествляя женщин.
Курилы впервые
Зелеными судами рыбаков,
следами весел на прозрачной глади,
каскадами рифленых облаков,
катящихся по темным скулам Тяти,
сплетением бесшумных птичьих крыл,
бегущих от вечернего тумана,
восстали очертания Курил
из бешеных ладоней океана.
А мне осталось помнить белый снег
да черные, забытые пещеры,
в которых первый человек,
отравленный парами едкой серы,
да бухту, над которой тишина
плыла в такие медленные дали,
что кажется – суда Головнина
российских бух еще не покидали.
* * *
А будет берег гол и пуст,
тепло последнего патрона.
Ты проклянешь колючий куст,
сползая с каменного склона.
И ляжет на затвор рука,
и полыхнет звездою рана.
И стают в море облака,
как кровь убитого баклана.
Мыс Желания
Не дотянешься,
не коснешься,
не уснешь на твоей руке.
Водопады летят, как лошади,
расшибаются на песке.
А над ними – сплошная глыба
отшлифованных ветром скал.
Круглый, скользкий, седой, как рыба,
диабаз над водой восстал.
И ревет посреди сияния,
пена звездами в скальном лбу.
Мыс Желания, мыс Желания
искушает мою судьбу.
Залив Северный
Северный ветер. Кусты разбухли.
Вспучились мутные облака.
Тонут в густой взбаламученной бухте
ломкие лучики маяка.
Будто плотину рядом взорвали,
берег забило подушками мхов.
Видно в насмешку июль назвали —
месяц
сушения
лопухов.
Падают ветки.
Как лоб Сократа,
мокрые скалы блестят вдали,
где перечеркнут вершиною Брата
край утонувшей в дождях земли.
Край, где и воздух горчит, как кальцекс,
край, где от бед и мертвой тоски
нас берегут не женские пальцы,
а загрубелые
кулаки.
* * *
Счастливый Стан – угрюмый мыс,
он всажен в глотку океана,
и с темных лав сползают вниз
лохмотья пены и тумана.
Я помашу ему рукой,
взойду на палубные доски,
и ткнусь небритою щекой
в осенний куст твоей прически.
Вулкан Богдана Хмельницкого.Баллада о спящем боге
Богдан угрюм.
Богдан колодник.
Его тайфунами колотит.
С подошвы к пику
его укрыли
шиповник, ирис
и лилий крылья.
А сверху шапкой
навис сугроб,
короной шаткой
венчая лоб.
Богдан колодник.
Он не раскаялся.
Как зверь голодный,
он выл и плавился.
И нерпой в пламени
стонало дерево,
и айны плакали,
сбегая к берегу.
За их спиною
в слепом экстазе
над фумаролами
клубились газы,
и руки взрывов
вставали в небо,
застлав полмира
слепящим пеплом.
Но годы, годы…
Но старость, старость…
Пришли невзгоды,
пришла усталость.
И голый череп
в парик упрятав,
Богдан нацелен
в ночную вату.
Сияет сажей,
сияет серой.
Как богу спящему
ему не верят.
А мне – по нраву.
Богдан – по мне!
Вершиной рваной
припал к Луне.
* * *
А звезды,
тающий ручей,
трава —
все это там осталось,
в соломе солнечных лучей,
что, тая, в море осыпалась…
* * *
Когда вдали над бухтой синей
встают обломки островов,
и колесом летят дельфины
над бледной пеною валов,
когда бегут неосторожно
и жалуются в тишине
валы – на то, что ты тревожна,
на то, что ты опять во мне,
не дай придумывать мне души
чужим песчаным берегам,
не дай забыть счастливой суши,
почти подобной облакам,
не дай, чтоб я один, ночами,
не зная чуда добрых слов,
следил усталыми очами
теченье низких берегов.
Курильская осень
Начинаются медленные дожди, о которых знают только на островах.
Как тоска по материку, по стеклу оплывают тяжелые капли.
Дым несет по траве, ветер мелко шуршит в кустах,
и антенны на мокрых крышах торчат, как черные грабли.
Лишь случайно из облака выглянет желтый луч,
пробежит по траве, подожжет два десятка сосен,
будто хочет сказать, что сошла непогода с круч,
и, боясь состариться, красится
даже осень.
* * *
Кончается везенье, и с небес
спадают струи на осенний лес.
А мне еще два месяца до дома,
и где еще он будет – мой покой?
Бамбук шуршит упрямо и знакомо
вдоль серой полосы береговой.
Кончается везенье, и не жди!
Качаются замедлено дожди.
Маршрутов не предвидится, как бусы,
дождинки застывают на виске.
И круглые стеклянные медузы,
как Луны, догорают на песке.
Лес
А когда опять в лесу,
в карабин загнав патроны,
я шагну под те же кроны,
на прицел возьму лису,
ель мне глухо проскрипит:
«Ты вернулся. Неужели
даже голос древней ели
бед от лис не отвратит?»
Я опомнюсь,
и в листве,
прокаленной, будто в печке,
продерусь к таежной речке,
прислонюсь щекой к воде,
как молитву сотворю:
«Лес мой, дай любви и тени!»
И, как в женские колени,
ткнусь в небритую траву.
Баллада о запахе хлеба
Осенним Тихим
мы шли на запад,
когда настиг нас
широкий запах,
такой знакомый,
такой тревожный,
как пятна солнца
в пыли дорожной.
Как с неба пал он,
врываясь в ноздри,
дух каравая,
сухой и острый,
в котором сразу
сошлись, как в чуде,
моря и сказки,
поля и люди.
Ах, как он вился
за нами следом,
струился, таял,
взвивался в небо,
в ладони падал,
врывался в рубку! —
и таял, таял,
сухой и хрупкий.
И только утром,
когда за мысом
открылся мутный
пролив де Фриза,
взошел он в небо
на крепких лапах.
О, запах хлеба! —
счастливый запах.
* * *
Разогнутся деревья
и воскреснет трава.
Ну, а мне не вернуться
на мои острова.
Ухожу на «Диане»,
и маячат вдали
мои ранние-ранние
клочья земли.
Что нашел, что оставил —
я потом разберусь.
И с собой расквитаюсь
за радость и грусть.
И забуду карнизы,
что от пепла черны,
и ущелья, где лисами
залегли валуны.
А пока в океане
только волны да мгла.
Тишина покаянно
за кормой залегла.
И куда-то под кузов,
поднимаясь со дна,
уплывает медуза,
как большая Луна.
Стихи о Татии и Эгее(пушкинские мотивы)I
Наш корабль ничем
не напоминал корабли Тирра,
и пираты-финикияне не угрожали нам,
и Левиафан, развлекаясь, не кипятил воду,
и не было на борту девушек,
боявшихся девственность потерять,
побывав под грубым фракийцем.
Коротко стриженные,
мы слонялись по низким палубам,
а когда из тумана проявлялись
вершины курильских вулканов,
курили,
не испытывая
никакого восхищения.
Свободные от дел Афродиты, мы не скучали,
а если начинали скучать,
то поминали вслух
дела Афродиты,
называя их проще.
Каждый знал,
что Земля кругла,
что нет в Индеях собакоголовых людей,
что, обогнув шар, можно вернуться на родину.
И если мы не говорили о любви, Татий,
то лишь потому, что любовь
подразумевается во всем и всюду.
II
А вечером, когда я был один,
в каюту неожиданно толкнулся
веселый Татий – человек из Тирра.
О нем я ничего не знаю,
кроме того, что он Левкиппу знал.
Он засмеялся, глядя, как легко
ложатся эти строки на бумагу,
и восклицая:
«Мальчик!
Мальчик!
Мальчик!»,
возлег на ложе твердое, на коем
бессонницей я мучился в тот год.
Ах, Татий, брось! Веселое вино
отнюдь не самый лучший аргумент
в том давнем споре, где ты тщился взвесить,
кому приятней: Зевсу, когда он
касался бедер греческой служанки?
иль Пану, с гиком гнавшему по полю
проворных нимф?
О, смейся, Татий, смейся!
Пей! Не фалерн, но все-таки вино.
Пряди рассказ! Не тиррцы, но друзья.
Что слабость человека? Она сгинет.
Рожденные же ею, будут жить
прекрасные рассказы о любви.
Пей! Не фалерн, но все-таки вино.
Рассказывай с улыбкой и волненьем,
как где-то встарь…
уже давным-давно…
ответила тебе Левкиппа пеньем.
III
Но я не Татий,
я – Эгей,
мне ждать
судьба сулила.
Вечно ожиданье.
Все длится, длится, длится, коий век —
как угадать, когда возникнет парус,
бел, как пески, голубоват, как снег?
Когда он вознесется из провалов,
поднимется над штормовой водой,
зеленой, липкой, темной и седой,
грозящей то ли счастьем, то ль бедой,
которые судьба мне даровала?
Я жду – Эгей. И что мне боль и страх?
Я знаю, перед морем не заплакать.
Нет паруса. Обрывки на песках.
Бакланы пляшут. Пена на валах.
И волны хищно движутся впотьмах —
обнюхивать,
тереть,
и жадно лапать.
Шторм
Ночь заставит тебя не спать
и каскады воды обрушит.
Она знает, чем травят души
и века обращают вспять.
И по локоть уйдя в пески,
будешь думать, забыв про звезды:
кто там, волосы распустив,
плачет —
женщина?
или остров?
* * *
Как в память, как в твои тревоги,
как в древний, но живой обряд,
как на забытые дороги,
мне возвращаться в листопад.
И в нем, шуршащем, слушать, слушать
ночное колдовство костра,
и голос ветра, что, как души,
вдруг раздевает дерева,
и обдает тревожным дымом
из желтой-желтой тишины,
где были мы нерасторжимы
и все-таки разделены.
Мне возвращаться, возвращаться,
бродить в распавшихся лесах,
и, как деревьям, отражаться
в озерах, в реках, и в глазах.
И удивляться на покосах,
зачем в себе я берегу
берез дымящиеся косы
на пожелтелом берегу?
И почему в потоках света,
доверив жизнь свою костру,
всем телом чувствую планету,
гудящую, как на ветру?
1965–1971
Семь поклонов в сторону Тихого океана