«Умер тот, кто обидел однажды…»
Умер тот, кто обидел однажды —
мимоходом, легко, на бегу,
и томило подобие жажды:
отплатить, не остаться в долгу.
Только смерть все акценты сместила.
Не могу я о нем не грустить.
Я жалею его, я простила!
…Надо было при жизни простить.
Этого хотела?
Этим замкнут круг?
Верность телу тела.
Верность губ и рук.
Не добрососедства —
плотью во плоти!
Ну а сердцу – сердца,
верность сердцу сердца?
Нет? Так и плати!
Верность вере в верность —
это ли грешно? —
на неоткровенность —
верить все равно!
Этого хотела
в шатком шалаше?
Верность телу тела…
Ну а делу – дела,
а души – душе?
Вот и покатилось,
и – на слом, на слом!
Вот и поплатилась.
Ну и поделом!
Жизнь – цена и мера.
Велика цена.
Но, коль что умела,
так платить сполна.
И плачу – не трушу.
Как забытый храм,
отворяю душу
душам и ветрам.
И, светло надеясь
в новый день весны
на святую ересь
этой новизны,
милые, земные, —
как судьбу свою, —
чьи-то позывные
сердцем узнаю.
«За тех, чей чуждый взгляд ожег…»
За тех, чей чуждый взгляд ожег
спесиво,
чтоб мой нашел, настиг, как шок, —
спасибо!
За безмятежность душ и глаз,
за силу
всего, что засветилось в нас,
спасибо.
За то, что больше, чем дано, спросила
с небес, прихлынувших в окно,
спасибо.
За тот огонь, что для огня
спасли вы, —
все, не любившие меня, —
спасибо!
Я по прошлому сужу,
что грядущее сокрыто…
А сегодня я сижу
у разбитого корыта.
Кто же, кто его разбил?
Как ни странно, как ни тошно,
тот, кто вроде бы любил
и во всё вникал дотошно.
Это трудно позабыть…
А когда чужими стали,
лучше всех он знал, как бить,
как ломать, он знал в деталях.
И друзья мои внесли
тоже лепту неплохую:
раскрошили, разнесли
и открыто, и втихую.
Растащили закрома…
И как будто подрядилась,
и сама я, и сама
над корытом потрудилась.
Но не век же слёзы лить:
что сломалось – то сломалось.
Без конца себя пилить —
не поможешь и на малость!
Лучше в муках и с трудом,
но упрямо, неустанно
помаленьку строить дом,
где взамен корыта – ванна.
И однажды, нежась в ней,
незлобливо и открыто
вспомнить в буднях новых дней
про разбитое корыто…
Не стараюсь, не спешу.
Быть хочу сама собою.
Может, всё же и решу
как с разбитой быть судьбою.
Всё оплачу, всех прощу,
потому что так любила,
что по-прежнему грущу
обо всём, что раньше было!
Помолчу. Себя пойму.
В конструктивном, трезвом духе
покаянно перейму
опыт пушкинской старухи.
Я богата – и бедна,
я отпета – и отмыта.
Я спокойна. Я одна
у разбитого корыта.
Все падает из рук:
карандаши, тарелки…
Остался близкий круг,
но дни и чувства мелки.
Привычка подвела:
в пределах жизни бренной
примеривать дела
и помыслы к Вселенной.
Она теперь мала,
ее масштаб – оковы,
она мечты свела
к задачке пустяковой.
И этот крест несем
мы, злясь, не соглашаясь.
И, словно яд, во всем —
растерянность и жалость.
Но смотрит строго друг:
пусть нет былого хора,
остался близкий круг,
основа и опора.
Остался близкий круг
для торжества науки:
всё падает из рук…
И всё вернется в руки!
Друзья мои!
Золото и серебро
в сравнении с ними —
всего лишь медяшки.
Друзья мои делают людям добро,
и вовсе не тяжек
им труд этот тяжкий.
И каждый
чужою бедою распят.
А спросишь: во имя чего? —
не ответят…
Они хорошо после этого спят,
и звезды их снам,
как в младенчестве,
светят…
«Полагаю, что я ничего не добьюсь…»
Полагаю, что я ничего не добьюсь,
что напрасны мечты и потуги.
Понимаю, что я не собьюсь,
не сопьюсь,
как иные друзья и подруги.
И что будет последний отрезок пути
и спокойным, и благостным даже.
Что я много чего пожелаю найти,
и найду, и, наверное, буду в чести
у пролаз и у бдительной стражи.
Так о чем я скулю? Горький вздор,
отвяжись!
Не терзай мою душу обидой,
что упущено время, проиграна жизнь,
что и тлеет, и тускнет, и гаснет, кажись,
в стороне уголек мой забытый.
Полагаю, и вправду здесь что-то не так.
Катастрофою кажется каждый пустяк,
и сама я в том, видно, виновна.
Пусть меня вразумит не мудрец,
а простак,
с этим делом повязанный кровно.
Вот он мне и долбит, что напрасно боюсь:
на пути, где я птицей взъерошенной бьюсь,
мне роскошно жилось и любилось!
Я на этом пути ничего не добьюсь.
…Потому что всего я добилась.
Научиться бы жить налегке,
жить легко, без сомнений и риска,
налегке, от всего вдалеке,
что так больно и горестно близко.
Отвернусь, а потом обернусь:
что я бросила – с ядом упрёка?
Отвернусь, обернусь – и вернусь
к близким далям своим издалёка.
Там, куда бы ушла, – та же боль,
та, что будит, ведёт, убивает.
Та же боль, тот же яростный бой…
А без боли его не бывает.
Научиться ли жить налегке?
Где, в заветном каком уголке
та счастливая лёгкость таится?
Что такое на деле она:
полусонной души целина
или злая, свободная птица?!
Впрочем, мы и живём налегке
и в своей безразмерной тоске
неразумное сердце не раним.
Научились. Живем налегке.
Налегке: без синицы в руке
и с журавликом в небе бескрайнем.
В восторге онемевши,
взираю на экран:
красотки-гулливерши
из самых разных стран…
Теперь их не покинет
удача никогда.
У вешалки-богини
особая звезда.
Иных судьба метелит
в безрадостных деньках,
а девочки-модели —
при деле, при деньгах.
Вот я – другая просто,
другой задор и дар.
Я с высоты их роста —
карманный экземпляр.
Контраст их стати тощей,
что вылезла на старт.
Там, где не надо, толще,
пикантный нестандарт.
И в юности всесильной,
презрев мои мечты,
меня б не пригласили
на конкурс красоты.
Нет, вовсе не жестоки
со мною мерки лет:
лишь не по мне – высокий
и узкий трафарет.
И, храбро пошагавшим
на подиум судьбы,
желаю я гигантшам
добра, а не борьбы.
Не знаю, где растят их, —
тех, выше похвалы.
Мой метр плюс шесть десятых —
уютны и милы.
Любой, со мной знакомясь,
доволен: у него —
значительности комплекс,
величья своего.
Мне с ним неплохо тоже,
и в том моя судьба,
что я всегда похожа
лишь только на себя.
Я знаю: кто-то млеет,
не ставя мне в вину
всего, что я имею,
объем и крутизну.
И нет во мне обиды,
и я без суеты
смотрю, как рвутся дылды
на конкурс красоты!
«Зачем влипать друг в друга так упорно?..»
Зачем влипать друг в друга так упорно?
Я ничего не выпрошу у полдня.
И кто-то озорно, двадцативесно
меня обскачет, как моторка – весла.
О, племя отнимальщиц безмятежных!
И вы, как в модных юбочках, – в надеждах.
И чтобы тем надеждам вашим сбыться,
приходится вам тоже насмерть биться.
О, банда отбиралыциц юноликих!
Даю дорогу вашей жадной клике,
хоть мы равны – пусть парадокс в том явный
в надежде нашей, трепетной и главной…
Есть что-то в настоящей сути женской
такое, что, как звонко в мир ни шествуй,
как ни победен жизни час весенний,
перед любовью беззащитны все мы.
Мне больше вас известно, что – там, после, —
уменьем вековым, прозреньем поздним.
И дерзкое в себе задую пламя.
И станут две руки двумя крылами.
Но если вдруг ты тоже – из крылатых,
пускай простит нас хоровод хохлаток!
Ты поднят над молвою и виною.
Ты отнят далью, небом, а не мною.
У тебя в руке клубок,
волшебный шелк.
И, какой бы я дорогою ни шел,
он покатится, клубок,
в золотых лучах зари…
Ариадна,
мне ты ниточку надежды
подари!
Ариадна,
Ариадна,
заблудился я в чужой стране!
Ариадна,
Ариадна, как из лабиринта выйти мне?!
В той стране живут влюбленные одни.
И летят там удивительные дни.
Если к сердцу твоему
я дороги не найду,
растеряюсь,
потеряюсь
и навеки пропаду.
Ну, а впрочем, мне не нужен твой клубок,
чтобы выбрать лишь одну из всех дорог.
Мне нужна твоей любви
путеводная звезда!
И пускай она сияет
в нашем небе навсегда.
Не узнать прохожим на ходу
в человеке дерзкую звезду…