ОСТАВШИЕСЯ
О, одиночки моей страны,
Оставшиеся в рабстве!
Творцы, надломленные в борьбе,
Затворники в уединенье,
Осмеянные отщепенцы,
Любовники нищие красоты,
Заплутавшие в системах,
Потерявшие управленье.
Вы, не торгующие собой
В угоду успеху,
Вы, желающие творить,
Не хотящие красть повторений.
Вы, с изощренным чувством
Отвергающие лжезнанье,
Вы, познающие первыми,
Ненавидимые и гонимые,
Поймите:
Я почуял бурю,
Я избрал изгнанье.
En robe de parade
Samain[5]
Как моток шелка, расплеснутый по стене,
Она идет вдоль оград
Кенсингтонских Садов,
И вся она — умирающий кусок
какой-то чувственной анемии.
А вкруг нее кишит суматоха
Грязных живучих детей бедняков.
Тех, что наследуют землю.
В ней конец размноженья.
Ее скука изысканна и чрезмерна.
Она б хотела, чтоб с ней заговорили,
И почти испугалась, что я
совершу эту неучтивость.
ЭДНА СЕНТ-ВИНСЕНТ МИЛЛЕЙ
(1892–1950)
Прохладой августа дыши
Чрез десять тысяч лет,
Мой брат, — и если сад в тиши
Весь в яблоки одет,
То ранней падалицей пусть
Блеснет тебе земля,
И вдруг почувствуешь ты грусть
Такую же, как я.
Особенно, когда луна
Из-за холмов взойдет
И тяжелей, чем тишина,
Воспоминаний гнет;
И всё, что ты не смог сберечь,
Тенями от вершин
Зашепчет, и немая речь, —
Укор, и ты — один.
И чувства прежние мертвы,
И ты не тот, что был,
И греет яблоко с травы
Руки горячей пыл.
Захочешь плакать ты, но нет,
Не выжать слез из глаз;
Ведь и чрез десять тысяч лет
Страдают, как сейчас.
ЗИГФРИД СЭССУН
(1886–1967)
Я одного солдата знал,
Он был веселый зубоскал,
И ночью в крепком сне храпел,
А утром с жаворонком пел.
Зимой, застряв в грязи траншей,
Без рома, среди крыс и вшей,
Он пулю в лоб себе пустил.
Никто о нем не говорил.
О вы, бегущие толпой
Приветствовать военный строй,
Не дай вам Бог попасть в тот ад,
Где молодость и смех громят.
Сквайр гнал меня угрозою и лаской
На фронт (при лорде Дарби). Там сквозь ад
(У Пашендейля) брел я с перевязки
Хромая, в свой окоп, как вдруг снаряд
В настил мостков ударил, и я в смрад
И грязь упал и сгинул в жиже вязкой.
Сквайр за обедней видит на стене
Мерцающее позолотой имя,
«Пал смертью славных» — это обо мне.
Оно стоит всех ниже под другими:
Два года мучаясь в страде кровавой
Во Франции за сквайра дрался я;
Был в отпуске, и вот судьба моя —
Какой еще желать мне большей славы?
Когда поля на зное мреют звонко
И бронзу кожи обливает пот,
Мотыгу отшвырнув, она ребенка
От мух жужжащих со спины берет.
И в тень несет, что разливают терны,
На тельце — от клещей пурпурный блеск,
И под ее ногтями волос черный
Шлет электрических разрядов треск.
И ротик на сосок ее намотан,
И по-щенячьи чмокает слегка;
Она струит в него свою дремоту,
Как в камышах широкая река.
Он впитывает всё, что в ней разъялось, —
Неукротимый зной пустынь глухих,
Племен разбитых скованную ярость
И величавую угрюмость их.
А мать над ним склоняется, маяча,
Как над деревней дремлющей гора,
Как туча, урожай из мглы горячей
Несущая в разливе серебра.
Луну, как я, встречая, вой, —
Вот мудрость обезьян:
Бог, мне придавший образ свой, —
Великий Павиан.
Он искривляет лик луны,
Сгибает веток сеть,
И небеса ему даны,
Чтоб прыгать и висеть.
Качаясь в голубой глуши,
Свивая дивный хвост,
Для услаждения Души
Грызет он зерна звезд.
Меня возьмет Он в смертный миг
К себе из естества,
Чтоб до конца я Зло постиг
И Ловкость Божества.
Л.А.Озерова
МИХАИЛ ЗЕНКЕВИЧ: ТАЙНА МОЛЧАНИЯ[6]
Эта книга — открытие. Для большинства читателей — открытие имени, им не известного. Но это открытие и для тех, кто знает творчество Михаила Зенкевича, но, оказывается, лишь частично и неполно. Так случилось, что большая часть стихотворении этого поэта и вся проза при жизни не были напечатаны. Литературное наследие Михаила Зенкевича бережно хранилось его семьей: женой — Александрой Николаевной, ныне покойной, а также сыном — Евгением Михайловичем и внуком — Сергеем Евгеньевичем.
Даже те любители и знатоки поэзии, которые читали первую и самую знаменитую книгу стихов Михаила Зенкевича — «Дикая порфира» и позднейшие скупо представленные сборники «избранного», удивятся обилию произведений, не опубликованных при жизни автора. В Содержании они отмечены звездочками. Корпус этих «новых» сочинений весьма многозвезден и многозначен.
Вполне закономерен читательский недоуменный вопрос: в чем причины такого долговременного молчания поэта, такой поздней публикации произведений в стихах и прозе, лежавших под спудом более полувека? Ответить на этот вопрос можно, только познакомившись с судьбой поэта и произведениями, ее отразившими, а также с эпохой, в которую жил и творил поэт.
Есть по меньшей мере две причины, объясняющие молчание творца.
Первая. Некоторое, притом небольшое, число произведений не были своеврем. енно опубликованы свободной волей автора: он был не до конца ими доволен или вовсе недоволен и продолжал работу над их совершенствованием. Возможно, он готов был напечатать завершенные стихи, но наступили иные времена. И в этих «иных временах» — вторая и главная причина последующего молчания. Новые произведения рождались, но их нельзя было публиковать по цензурным условиям. Власть предержащие в государстве и в литературе не забыли, что Михаил Зенкевич — друг Гумилева, Ахматовой, Мандельштама, Нарбута… Эти имена и представляемый ими акмеизм как литературное течение были запрещены и загнаны в «зону» презрения и в лучшем случае не упоминались. Все это самым прямым и непосредственным образом отразилось на творческой судьбе Михаила Зенкевича. Он стал свидетелем трагического конца многих своих сверстников, друзей, соратников, современников, разгрома «Серапионовых братьев», «Перевала» и других литературных групп и объединений, объявленных враждебными советской власти. Михаил Зенкевич, чудом избежав тюрьмы и ссылки, тем не менее не избежал мучительных лет напряженного ожидания расправы, державного проклятия, слежки, негласной опалы. Он был обречен, как и многие другие, на молчание и работу для ящиков письменного стола. Поэт томился, жил в постоянном предчувствии катастрофы, и, надо полагать, немало его рукописей исповедального характера были уничтожены.
Судьба сохранила Михаила Зенкевича для творчества, для «звуков сладких и молитв», по слову Пушкина. Человек чести, он был горд, не угодничал, не прислуживал и жил, трудясь во благо культуры, как мастер-предтеча, хранитель тайн высоко почитаемой литературной традиции русской поэзии.
Последний поэт поколения акмеистов Михаил Зенкевич замыкает собой им же самим физически продленный Серебряный век. Даже в условиях тоталитарного режима поэт не переставал создавать стихи и прозу, хотя для интеллигентной публики его имя связывалось в основном с переводческой деятельностью, и прежде всего с открытием поэзии Америки для русского читателя.
И вот — всему приходит срок! — читатель наконец впервые открывает полноценный том сочинений Михаила Александровича Зенкевича — обильный материал для суждений о его творческом пути и вместе с тем о русской литературе примерно шести с лишним десятилетий нашего, двадцатого века.