Август — сентябрь 1942
«Я хочу говорить с тобою…»
Я хочу говорить с тобою
о тяжелой нашей вине,
так, чтоб больше не знать покоя
ни тебе, товарищ, ни мне.
Я хочу говорить недолго:
мне мерещится все больней
Ольга, русская девушка Ольга…
Ты, наверное, знаешь о ней.
На немецкой земле на проклятой
в подлом рабстве томится она.
Это наша вина, солдаты,
это наша с вами вина.
Точно образ моей отчизны,
иссеченной, усталой, больной,
вся — страдание, вся — укоризна, —
так встает она предо мной.
Ты ли пела, певучая? Ты ли
проходила, светлее луча?
Только слезы теперь застыли
в помутневших твоих очах.
Я гляжу на нее, немея,
но молчать уже не могу.
Что мы сделали? Как мы смели
пол-России отдать врагу?
Как мы смели ее оставить
на грабеж, на позор — одну?!
Нет, товарищ, молчи о славе,
если сестры твои в плену.
Я затем говорю с тобою
о тяжелой такой вине,
чтоб не знать ни минуты покоя
ни тебе, товарищ, ни мне.
Чтобы стыдно было и больно,
чтоб забыть о себе, — пока
плачет русская девушка Ольга
у германского кулака.
20 сентября 1942
«Подводная лодка
уходит в поход…»
Капитану подводной лодки
Грищенко
Подводная лодка уходит в поход
в чужие моря и заливы.
Ее провожают Кронштадт и Кроншлот
и встречи желают счастливой.
Последний привет с боевых катеров,
и вот уж нельзя разглядеть их,
и мы далеко от родных берегов
и близко от славы и смерти.
Нас мало, мы горсточка русских людей
в подводной скорлупке железной.
Мы здесь одиноки средь минных полей
в коварной и гибельной бездне.
Но вот над подлодкой идет караван,
груженный оружьем проклятым.
Ты врешь! Ни эсминцы твои,
ни туман
тебя не спасут от расплаты.
Пора, торпедисты! И точно в упор
вонзаются наши торпеды.
Республика, выполнен твой приговор
во имя грядущей победы!
И с берега видит расправу с врагом,
земляк наш, томящийся в рабстве.
Мужайся, товарищ, — мы скоро придем,
мы помним о долге и братстве.
Подводная лодка обратно спешит,
балтийское выдержав слово.
Ты долго ее не забудешь, фашист,
и скоро почувствуешь снова…
Заносит команда на мстительный счет
пятерку немецких пиратов.
И гордо подводная лодка идет
в любимые воды Кронштадта.
Сентябрь 1942
Кронштадт
Блокада длится… Осенью
сорок второго года ленинград-
цы готовятся ко второй бло
кадной зиме собирают урожай
со своих огородов, сносят на
топливо деревянные построй-
ки в городе Время огромных и
тяжелых работ.
Ненастный вечер, тихий и холодный.
Мельчайший дождик сыплется впотьмах.
Прямой-прямой пустой Международный
в огромных новых нежилых домах.
Тяжелый свет артиллерийских вспышек
то озаряет контуры колонн,
то статуи, стоящие на крышах,
то барельеф из каменных знамен
и стены — сплошь в пробоинах снарядов…
А на проспекте — кучка горожан:
трамвая ждут у ржавой баррикады,
ботву и доски бережно держа.
Вот женщина стоит с доской в объятьях;
угрюмо сомкнуты ее уста,
доска в гвоздях — как будто часть распятья,
большой обломок русского креста.
Трамвая нет. Опять не дали тока,
а может быть, разрушил путь снаряд…
Опять пешком до центра — как далеко!
Пошли… Идут — и тихо говорят.
О том, что вот — попался дом проклятый,
стоит — хоть бомбой дерево ломай.
Спокойно люди жили здесь когда-то,
надолго строили себе дома.
А мы… Поежились и замолчали,
разбомбленное зданье обходя.
Прямой проспект, пустой-пустой, печальный,
и граждане под сеткою дождя.
…О, чем утешить хмурых, незнакомых,
но кровно близких и родных людей?
Им только б доски дотащить до дома
и ненадолго руки снять с гвоздей.
И я не утешаю, нет, не думай,—
я утешеньем вас не оскорблю:
я тем же каменным, сырым путем угрюмым
тащусь, как вы, и, зубы сжав, — терплю.
Нет, утешенья только душу ранят,—
давай молчать…
Но странно: дни придут,
и чьи-то руки пепел соберут
из наших нищих, бедственных времянок.
И с трепетом, почти смешным для нас,
снесут в музей, пронизанный огнями,
и под стекло положат, как алмаз,
невзрачный пепел, смешанный с гвоздями!
Седой хранитель будет объяснять
потомкам, приходящим изумляться:
— Вот это — след Великого Огня,
которым согревались ленинградцы.
В осадных, черных, медленных ночах,
под плач сирен и орудийный грохот,
в их самодельных временных печах
дотла сгорела целая эпоха.
Они спокойно всем пренебрегли,
что не годилось для сопротивленья,
все отдали победе, что могли,
без мысли о признанье в поколеньях.
Напротив, им казалось по-другому:
казалось им порой — всего важней
охапку досок дотащить до дома
и ненадолго руки снять с гвоздей…
…Так, день за днем, без жалобы, без стона,
невольный вздох — и тот в груди сдавив,
они творили новые законы
людского счастья и людской любви.
И вот теперь, когда земля светла,
очищена от ржавчины и смрада,—
мы чтим тебя, священная зола
из бедственных времянок Ленинграда…
…И каждый, посетивший этот прах,
смелее станет, чище и добрее,
и, может, снова душу мир согреет
у нашего блокадного костра.
Октябрь 1942
…Октябрьский дождь стучит в квадрат оконный,
глухие залпы слышатся вдали.
На улицах, сырых и очень темных,
одни сторожевые патрули.
Мерцает желтый слепенький фонарик,
и сердце вдруг сжимается тоской,
когда услышишь:
— Пропуск ваш, товарищ…—
Как будто б ты нездешний и чужой.
— Вот пропуск мой. Пожалуйста, проверьте.
Я здешняя, и этот город — мой.
У нас одно дыханье, дума, сердце…
Я здешняя, товарищ постовой.
…Но я живу в квартире, где зимою
чужая чья-то вымерла семья.
Все, что кругом, — накоплено не мною.
Все — не мое, как будто б я — не я.
И точно на других широтах мира,
за целых два квартала от меня,
моя другая — прежняя квартира,
без запаха жилого, без огня.
Я редко прихожу туда, случайно.
Войду — и цепенею, не дыша:
еще не бывшей на земле печалью
без слез, без слов терзается душа…
Да, у печали этой нет названья.
Не выплачешь, не выскажешь ее,
и лишь фанерных ставенек стенанье
негромкое — похоже на нее.
А на стекле — полоски из бумаги,
дождями покороблены, желты:
неведенья беспомощные знаки,
зимы варфоломеевской кресты.
Недаром их весною отдирали
те, кто в жилье случайно уцелел,
и только в нежилых домах остались
бумажные полоски на стекле.
Моя квартира прежняя пуста,
ее окошки в траурных крестах.
Да я ли здесь жила с тобой? Да я ли
кормила здесь когда-то дочерей?
Меня ль, меня ль глаза твои встречали
у теплых, у клеенчатых дверей?
Ты вскакивал, ты выбегал к порогу,
чуть делались шаги мои слышны.
Ты восклицал — Пришла? Ну, слава богу!—
А было тихо — не было войны.
И странно: в дни обстрелов и бомбежек,
когда свистела смерть на всех углах,
ты ждал меня, ни капли не тревожась,
как будто б я погибнуть не могла;
как будто б я была заговоренной
несокрушимой верностью твоей.
И тот же взгляд — восторженный,
влюбленный —
встречал меня у дорогих дверей.
Я все отдам — любовь, и вдохновенье,
и славу, щедро данную войной,—
за ту одну минуту возвращенья
к тебе, под кров домашний, старый, м о й…
Как будто я ослепла и оглохла:
не услыхать тебя, не увидать.
Я слышу только дождь: он бьется в стекла,
и только дождь такой же, как тогда…
Октябрь 1942