не уличённым оборотнем, когда брало верх радостное возбуждение и стойко держалась удовлетворяющая взволнованность, вызывавшаяся ожиданием встречи и самой встречей.
Также гость мог видеть сапоги уже и без кровавых мет на них – в то время, когда кто-то, вероятнее всего, Мэртов слуга, поставил их на место, брав ненадолго, чтобы почистить щёткой или отмыть в воде. Таким образом, достоверность восприятия в той поре заметно суживалась; теперь же отстраниться от подозрений Алекс уже не мог, хотя и не очень того желал. В конце концов, не следовало пренебрегать докладом своего слуги. Сказав это себе, одинокий пассажир фуры присовокупил к установленному ещё и то, что его уже вполне умышленно смогли обвести и с одеждой Мэрта: при отъезде тот сошёл во двор в широком дорожном плаще-накидке цивильного образца, неплотно облегавшем его фигуру, с рукавами и со шнурком, стянувшим надплечье у подбородка. Сзади, над спиной тайного служаки торчал бугорок капюшона, а его голова оставалась непокрытой, без форменной фуражки, которая сразу бы указывала на очевидное. И шпор на сапогах при расставании гость не заметил. Были они на месте или нет, сказать бы это он затруднился.
Мэрт, видимо, предусмотрел всё.
«Растяпа! Столько упустить! – с опозданием попенял себе Алекс за невнимательность и за беспечность, имея пока в виду ограниченное, лишь то, что оказалось ему уже известным – о злосчастных окровавленных сапогах и в целом о факте предательского подлога. – Ты, право, перестал годиться в дотошные наблюдатели, а в таком случае и – в литераторы!» – растравляясь, продолжал он упрекать себя,
Огорчение расползалось по телу, забираясь глубже вовнутрь. От чёрных мыслей некуда было деться. «Вот она, суть дворянского блеска, настоящее в ней – чудовищно…» – думал он, глядя в оконце впереди себя, где на облучке еле виден был силуэт наклонённого к коленям туловища кучера.
Оттуда слышался дробный глухой перестук конских копыт по мягкой от пыли земле, который тут же смешивался с легким тарахтением колёс и поскрипыванием фуры и с однообразными гроздьями тонких перезвонов поддужного колокольчика.
Усвоенные угрюмые впечатления не спешили загладиться и дать потеснить себя отрезвляющей рассудительностью. Алексу припоминалось, как много коварства узнавал он в своей среде за прожитые годы и что не кто иной, как он сам, что называется, имел честь быть равным себе подобным и также, как и они, ответственен за общие сословные пакости и ублюдства. Да и за его собственные – тоже.
Каковыми были, к примеру, судьбы хотя бы тех его крепостных, которых приходилось закладывать или продавать в связи с его сумасшедшими, сильно обескураживавшими его проигрышами? А разве не знает он о норовах управляющих захиревшими вконец его поместьями? Не те ли у них жесточайшие средства, какие использует староста Евтихий, надзирая за вверенными ему подданными и приструнивая их, дабы не переводился достаток у Екатерины Львовны, а в конечном счёте и достаток дворянского сословия в целом, стало быть, и непосредственно его, Алекса, что ни дальше, то всё более расшатываемый?
Ах, мысли, мысли, бедовые, безжалостные! Что им за выгода терзать человека, если он и без них угнетён и принижен? Подите прочь!
Давно проехали мост через речку, близ которого он расстался вчера с Марусей, продолжив прогулку без неё. Дальнейший путь пролегал в направлении, по которому сутками раньше унёсся жандармский отряд. Ещё до сих пор были видны следы его движения, только в малости обновлённые редкими гружёными повозками и копытами тащивших их лошадей и быков.
Как непосредственно оперирующему приёмами словесности, Алексу тут невозможно было отвлечься от факта оставления им того самого перекрёстка, откуда вчера он, не торопясь, прошёлся пешком к съездам от просёлка в сторону Неееевского, находя до момента обнаружения следов жандармского отряда хотя и неброское, но всё же весьма занимательное в окружающем, что как бы само собой опять и опять возвращало его к мыслям о Марусе, о её горе, уже будто саваном покрывавшем её будущее, возможно, самое ближайшее.
Перекрёсток он вправе был теперь считать неким отправным началом какого-то грозного, неизбежного и по-настоящему удручающего, мрачного события, связанного с его посещением усадьбы, и такое продолжение казалось ему почти очевидным, поскольку и по завершении им визита к Лемовскому в связи с необходимостью забрать недомогавшего слугу ехать ему этим же путём предстояло и в обратном направлении.
«Славная девушка», – почти вслух подумал Алекс, пытаясь хоть как-то отвлечься от событий, связанных со встречей с Мэртом.
Крепостная судьба Маруси трогала его, кажется, всё больше, непроизвольно вовлекая его в тот мир чувств и идей, где им, подхваченным азартом и стихией творчества, было суждено обязательно распространяться куда-то вдаль и вширь и до поры бесцельно бродить, созревать и искать повода снова вернуться в обыденную реальность; тут они, возможно, уместились бы в отдельное, проникновенное повествование о непорочной бедовой судьбе женщины, уже почти обречённой…
«А в самом ли деле всё, что касается Мэрта, – правда? – откуда-то неожиданно выплыл перед ним вопрос, как бы для того, чтобы только не останавливаться в размышлениях о столь нелепом пребывании в усадьбе помещицы. – Не вышло бы ошибки…»
Несмотря на очевидные улики, стоило посомневаться. На карту ведь ставилось отношение к одному из себе подобных, имеющему равные и притом немалые права. Здесь за главное бралось понятие сословной чести, и принятое заключение определённо могло вести к её утрате самим подозревающим. Ведь он выступал бы уже не только лично от себя, но и как глашатай сословной, то есть отнормированной справедливости – понятия, достаточно расхожего в дворянском сообществе.
Случись что не так, могло не поздоровиться в первую очередь заявителю, поторопившемуся указать на несоблюдение догмата и не предоставившему достаточных обоснований этому.
Утрату чести ввиду наговора обязательно отнесут уже на его счёт, а это бы означало полное отторжение от привычной среды, от круга устоявшихся в ней интересов и отправлений, а значит также и – привилегий, что зачастую смерти подобно и ею действительно должно было соизмеряться, поскольку обычаем честь полагалось отстаивать и не каким-то иным образом, а непременно с оружием в руках, в беспощадном, смертельном поединке. То есть – было уже не до тех шуток и легкомыслия, которыми он, как правило, обставлял свои прежние, не перетекавшие в непоправимое дуэли – в ранней своей юности…
Кто, в самом деле, мог бы привести в доказательство следы сумбурного передвижения отряда в сторону усадьбы и от неё, его ночного постоя на поляне, расправы над старостой? Зверские экзекуции подданных – едва ли не обыденное в крепостничестве. Как здесь должны строиться обвинения? И кто стал бы рассматривать их?