(7-10 августа 1874)
Пускай нам говорит изменчивая мода,
Что тема старая «страдания народа»
И что поэзия забыть ее должна.
Не верьте, юноши! не стареет она.
О, если бы ее могли состарить годы!
Процвел бы божий мир!.. Увы! пока народы
Влачатся в нищете, покорствуя бичам,
Как тощие стада по скошенным лугам,
Оплакивать их рок, служить им будет муза,
И в мире нет прочней, прекраснее союза!..
Толпе напоминать, что бедствует народ
В то время, как она ликует и поет,
К народу возбуждать вниманье сильных мира —
Чему достойнее служить могла бы лира?…
Я лиру посвятил народу своему.
Быть может, я умру неведомый ему,
Но я ему служил — и сердцем я спокоен…
Пускай наносит вред врагу не каждый воин,
Но каждый в бой иди! А бой решит судьба…
Я видел красный день: в России нет раба!
И слезы сладкие я пролил в умиленьи…
«Довольно ликовать в наивном увлеченьи, —
Шепнула Муза мне. — Пора идти вперед:
Народ освобожден, но счастлив ли народ?..»
Внимаю ль песни жниц над жатвой золотою,
Старик ли медленный шагает за сохою,
Бежит ли по лугу, играя и свистя,
С отцовским завтраком довольное дитя,
Сверкают ли серпы, звенят ли дружно косы —
Ответа я ищу на тайные вопросы,
Кипящие в уме: «В последние года
Сносней ли стала ты, крестьянская страда?
И рабству долгому пришедшая на смену
Свобода, наконец, внесла ли перемену
В народные судьбы? в напевы сельских дев?
Иль так же горестен нестройный их напев?..»
Уж вечер настает. Волнуемый мечтами,
По нивам, по лугам, уставленным стогами,
Задумчиво брожу в прохладной полутьме,
И песнь сама собой слагается в уме,
Недавних, тайных дум живое воплощенье:
На сельские труды зову благословенье:
Народному врагу проклятие сулю,
А другу у небес могущества молю,
И песнь моя громка!.. Ей вторят долы, нивы,
И эхо дальних гор ей шлет свои отзывы,
И лес откликнулся… Природа внемлет мне,
Но тот, о ком пою в вечерней тишине,
Кому посвящены мечтания поэта,
Увы! не внемлет он — и не дает ответа…
(15–17 августа 1874)
«Хотите знать, что я читал? Есть ода…»*
Хотите знать, что я читал? Есть ода
У Пушкина, названье ей: Свобода.
Я рылся раз в заброшенном шкафу…
Не говори: «Забыл он осторожность!
Он будет сам судьбы своей виной!..»
Не хуже нас он видит невозможность
Служить добру, не жертвуя собой.
Но любит он возвышенней и шире,
В его душе нет помыслов мирских.
«Жить для себя возможно только в мире,
Но умереть возможно для других!»
Так мыслит он — и смерть ему любезна.
Не скажет он, что жизнь ему нужна,
Не скажет он, что гибель бесполезна:
Его судьба давно ему ясна…
Его еще покамест не распяли,
Но час придет — он будет на кресте;
Его послал бог Гнева и Печали
Рабам земли напомнить о Христе.
(Август 1874)
1. На постоялом дворе
Вступили кони под навес,
Гремя бесчеловечно.
Усталый, я с телеги слез,
Ночлегу рад сердечно.
Спрыгнули псы; задорный лай
Наполнил всю деревню;
Впустил нас дворник Николай
В убогую харчевню.
Усердно кушая леща,
Сидел уж там прохожий
В пальто с господского плеча.
«Спознились, сударь, тоже?» —
Он, низко кланяясь, сказал.
«Да, нынче дни коротки. —
Уселся я, а он стоял. —
Садитесь! выпьем водки!»
Прохожий выпил рюмки две
И разболтался сразу:
«Иду домой… а жил в Москве…
До царского указу
Был крепостной: отец и дед
Помещикам служили.
Мне было двадцать восемь лет,
Как волю объявили,
Наш барин стал куда как лих,
Сердился, придирался.
А перед самым сроком стих,
С рабами попрощался,
Сказал нам: „Вольны вы теперь, —
И очи помутились, —
Идите с богом!“ Верь, не верь,
Мы тоже прослезились
И потянулись кто куда…
Пришел я в городишко,
А там уж целая орда
Таких же — нет местишка!
Решился я идти в Москву,
В конторе записался,
И вышло место к Покрову.
Не барин — клад попался!
Сначала, правда, злился он.
Чем больше угождаю,
Тем он грубей: прогонит вон…
За что?.. Не понимаю!
Да с ним — как я смекнул поздней —
Знать надо было штучку:
Сплошал — сознайся поскорей,
Не лги, не чмокай в ручку!
Не то рассердишь: „Ермолай!
Опомнись! как не стыдно!
Привычки рабства покидай!
Мне за тебя обидно!
Ты человек! ты гражданин!
Знай: сила не в богатстве,
Не в том — велик ли, мал ли чин,
А в равенстве и братстве!
Я раболепства не терплю,
Не льсти, не унижайся!
Случиться может: сам вспылю —
И мне не поддавайся!..“
Работы мало, да и той
Сам половину правил,
Я захворал — всю ночь со мной
Сидел — пиявки ставил;
За каждый шаг благодарил.
С любовью, не со страхом
Три года я ему служил —
И вдруг пошло всё прахом!
Однажды он сердитый стал,
Порезался, как брился,
Всё не по нем! весь день ворчал
И вдруг совсем озлился.
Кастит!.. „Потише, господин!“ —
Сказал я, вспыхнув тоже.
„Как! что?.. Зазнался, хамов сын!“ —
И хлоп меня по роже!
По старой памяти я прочь,
А он за мной — бедовый!..
„Так вот, — продумал я всю ночь, —
Каков он — барин новый!
Такие речи поведет,
Что слушать любо-мило,
А кончит тем же, что прибьет!
Нет, прежде проще было!“
Обидно! Я его считал
Не барином, а братом…
Настало утро — не позвал.
Свернувшись под халатом,
Стонал как раненый весь день,
Не выпил чашки чаю…
А ночью барин словно тень
Прокрался к Ермолаю.
Вперед уставился лицом:
„Ударь меня скорее!
Мне легче будет!..“ (Мертвецом
Глядел он, был белее
Своей рубахи.) „Мы равны,
Да я сплошал… я знаю…
Как быть? сквитаться мы должны…
Ударь!.. Я позволяю.
Не так ли, друг? Скорее хлоп
И снова правы, святы…“
— „Не так! Вы барин — я холоп,
Я беден, вы богаты!
(Сказал я.) Должен я служить,
Пока стает терпенья,
И я служить готов… а бить
Не буду… с позволенья!..“
Он всё свое, а я свое,
Спор долго продолжался,
Смекнул я: тут мне не житье!
И с барином расстался.
Иду покамест в Арзамас,
Там у меня невеста…
Нельзя ли будет через вас
Достать другое место?..»
(1874)
2. На погорелом месте
Славу богу, хоть ночь-то светла!
Увлекаться так глупо и стыдно.
Мы устали, промокли дотла,
А кругом деревеньки не видно.
Наконец увидал я бугор,
Там угрюмые сосны стояли,
И под ними дымился костер,
Мы с Трофимом туда побежали.
«Горевали, а вот и ночлег!»
— «Табор, что ли, цыганский там?» — «Нету!
Не видать ни коней, ни телег,
Не заметно и красного цвету.
У цыганок, куда ни взгляни,
Красный цвет — это первое дело!»
— «Косари?» — «Кабы были они,
Хоть одна бы тут женщина пела».
— «Пастухи ли огонь развели?..»
Через пни погорелого бора
К неширокой реке мы пришли
И разгадку увидели скоро:
Погорельцы разбили тут стан.
К нам навстречу ребята бежали:
«Не видали вы наших крестьян?
Побираться пошли — да пропали!»
— «Не видали!..» Весь табор притих…
Звучно щиплет траву лошаденка,
Бабы нянчат младенцев грудных,
Утешают ребят старушонка:
«Воля божья! усните скорей!
Эту ночь потерпите вы только!
Завтра вам накуплю калачей.
Вот и деньги… Глядите-ка сколько!»
— «Где ты, бабушка, денег взяла?»
— «У оконца, на месячном свете,
В ночи зимние пряжу пряла…»
Побренчали казной ее дети…
Старый дед, словно царь Соломон,
Роздал им кой-какую одежу.
Патриархом библейских времен
Он глядел, завернувшись в рогожу;
Величавая строгость в чертах,
Череп голый, нависшие брови,
На груди и на голых ногах
След недавних обжогов и крови.
Мой вожатый к нему подлетел:
«Здравствуй, дедко!» — «Живите здоровы!»
— «Погорели? а хлеб уцелел?
Уцелели лошадки, коровы?..»
— «Хлебу было сгореть мудрено, —
Отвечал патриарх неохотно, —
Мы его не имели давно.
Спите, детки, окутавшись плотно!
А к костру не ложитесь: огонь
Подползет — опалит волосенки.
Уцелел — из двенадцати — конь,
Из семнадцати — три коровенки».
— «Нет и ваших дремучих лесов?
Век росли, а в неделю пропали!»
— «Соблазняли они мужиков,
Шутка! сколько у барина крали!»
Молча взял он ружье у меня,
Осмотрел, осторожно поставил.
Я сказал: «Беспощадней огня
Нет врага — ничего не оставил!»
— «Не скажи. Рассудила судьба,
Что нельзя же без древа-то в мире,
И оставила нам на гроба
Эти сосны…» (Их было четыре…)
3. У Трофима
Звезды осени мерцают
Тускло, месяц без лучей,
Кони бережно ступают,
Реки налило дождей.
Поскорей бы к самовару!
Нетерпением томим,
Жадно я курю сигару
И молчу. Молчит Трофим,
Он сказал мне: «Месяц в небе
Словно сайка на столе» —
Значит: думает о хлебе,
Я мечтаю о тепле.
Едем… едем… Тучи вьются
И бегут… Конца им нет!
Если разом все прольются —
Поминай, как звали свет!
Вот и наша деревенька!
Встрепенулся спутник мой:
«Есть тут валенки, надень-ка!»
— «Чаю! рому!.. Всё долой!..»
Вот погашена лучина,
Ночь, но оба мы не спим.
У меня своя причина,
Но чего не спит Трофим?
«Что ты охаешь, Степаныч?»
— «Страшно, барин! мочи нет.
Вспомнил то, чего бы на ночь
Вспоминать совсем не след!
И откуда черт приводит
Эти мысли? Бороню,
Управляющий подходит,
Низко голову клоню,
Поглядеть в глаза не смею,
Да и он-то не глядит —
Знай накладывает в шею.
Шея, веришь ли? трещит!
Только стану забываться,
Голос барина: „Трофим!
Недоимку!“ Кувыркаться
Начинаю перед ним…»
— «Страшно, видно, воротиться
К недалекой старине?»
— «Так ли страшно, что мутится
Вся утробушка во мне!
И теперь уйдешь весь в пятки,
Как посредник налетит,
Да с Трофима взятки гладки:
Пошумит — и укатит!
И теперь в квашне солома
Перемешана с мукой,
Да зато покойно дома,
А бывало — волком вой!
Дети были малолетки,
Я дрожал и за детей,
Как цыплят из-под наседки
Вырвет — пикнуть не посмей!
Как томили! Как пороли!
Сыну сказывать начну —
Сын не верит. А давно ли?..
Дочку барином пугну —
Девка прыснет, захохочет:
„Шутишь, батька!“ — „Погоди!
Если только бог захочет,
То ли будет впереди!“»
— «Есть у вас в округе школы?»
— «Есть». — «Учите-ка детей!
Не беда, что люди голы,
Лишь бы были поумней.
Перестанет есть солому,
Трусу праздновать народ…
И твой внук отцу родному
Не поверит в свой черед».
(18 июля 1874)