1942
ИТАЛЬЯНСКАЯ ПЕВИЦА ГОВОРИТ
Злая полночь, и мороза
жуть туманом разогрета.
Шел сегодня Чимароза –
Matrimonio segreto[1].
Ах, летит за розой роза,
вся в цветах моя карета!
Эта публика как дети –
ахающие разини,
от брильянтов на Джульетте,
от рубинов на Розине.
Ах, в России Доницетти,
Керубини и Россини!
Но какая это скука –
кавалеры в старом стиле!
Что была это за мука –
слушать, как они острили!
Впрочем, старый русский duca
è un uom' assai gentile[2].
1942
ПСАЛОМ ("Аз, усумнившийся, гляжу в прозрачные леса")
Аз, усумнившийся, гляжу в прозрачные леса
на дым зеленый рощ березовых, и всё же
десницей Божьей провожу по коже
земли шершавой. А она колышет телеса
бугристые. И мир повис, как легкая слеза,
и жизнь моя трепещет, как ресница,
и я в глаза не знаю ни аза –
мне осень может и весной присниться.
Березы теплятся, как свечки восковые,
обедня бедная, соломинок звонки,
они как лучики тонки
и в черные мгновенья роковые
сломаются. Пичуги вьют венки –
на небе хороводы вековые.
Земных морщинок счесть я не могу,
и на распаханном, как мысль моя, лугу
я в борозды вникаю мозговые.
Помилуй, Господи, лукавого слугу!
Я перед истиной Твоей в долгу,
и аще аз божусь, да радуюсь, да лгу,
вещам сгибая каменные выи,
ломая горные хребты,
и аще, Господи, в вещах вещаешь Ты,
то Ты еси живот мой, смерть – и ствол
и помыслов моих и прегрешений,
а я – одно из неизбежных зол,
единственное из решений,
есмь повесть о Тебе и сбивчивый рассказ,
есмь житие Твое и Твой незримый глаз,
и что ни час, Ты, Боже, оглашенней,
и бесноватей, и слепей. И усумнихся аз.
1942
ПСАЛОМ ("Аз усумняюсь. Есмь сплошной сумятицы псалом")
Аз усумняюсь. Есмь сплошной сумятицы псалом,
горящий глаз старообрядца,
косматей волосом, чем сам Авессалом,
и в голове моей Ты можешь затеряться,
как в детских дебрях. Но Тебя пою,
душой рыдаючи до умопомраченья.
Ты ревность зришь великую мою,
мое тысячесердое раченье.
Аз собран есмь у ног Твоих псалмом,
всей горечи и скорби красноречьем.
Кипучим городом валяюсь за холмом,
опутанный Твоим бурливым Седьмиречьем.
Лежу, вытягиваясь всем умом
к Тебе, как бы рукой – предместьем как предплечьем.
Всем скопищем домов хочу Тебе молиться,
аз – согрешившая, развратная столица.
Ты, Боже, зришь столпов или колен преклон.
Как стогна, я открыт Тебе широко
вместилищами грозного порока,
моей души раскинув Вавилон,
где нараспашку всё – на улицах, под кровлей
кипит смятеньем, блудом и торговлей.
И жизнь моя не торжище ли есть,
где суетой торгуют на таланты,
где горького безденежья не счесть,
где, Господи, убог и рван Ты!
Аз есмь ширококаменное море,
подобное Содому и Гоморре,
и, не успевши выйти из пелен,
аз, Боже мой, Тобой испепелен.
Но нет! Аз есмь Господень вечный град,
открытый тысячью и уст и врат,
и сколько сердце Божье ни гневил я –
распутная блудница Ниневия, –
есмь Божий город и безумьем горд,
в песках и роскоши блаженно распростерт.
Аз есмь священный Иерусалим,
Господним гневом крепок и палим,
аз есмь Твой гордый Рим и мудрые Афины,
орлиный клик и зрак совы,
и не сечет Твой меч моей повинной,
в грехе склоненной головы.
Аз есмь, витийствуя и плача, Византия
с язычники и ангелы святые,
аз есмь Твоя последняя глава
той книги, что раскрыта, как ворота
церковные, и криворото,
как закоулками бредущая молва,
юродиво гугню про что-то,
лохмато-бородатая Москва.
Перед тобой собрался я толпой,
великой давкой, руганью и бранью,
и се молюсь, убогий и слепой,
о подаянии сему собранью.
И се бросаюсь городским прибоем,
потоком улиц – и домов валы
гремят Тебе раскатами хвалы.
Но, Боже, боязно с Тобою нам обоим,
что мы себя столь беспощадно строим
и что впадаем в смерть, как в бесноватый грех,
как бы в одну из тьмы прорех
на грубом рубище гноящегося мира.
И се есть, Господи, Твоя порфира!
Пою псалмы, ревет моя триодь,
как плоть стихирная: велик, велик Господь!
Греми Ему хвалу, моя стихира!
А Ты – Ты в городах моих погряз.
А Ты – Ты нищий царь еси. И усумнихся аз.
1942
("Далеко и рядом, как за стенкой")
Далеко и рядом, как за стенкой,
ты живешь, не виданная мной,
нежности блаженной уроженкой,
дочерью юдоли неземной.
Чувствую – к бокам притиснув локти,
как Изида, повернулась ты
и в упор разглядываешь ногти
и зарей омытые персты.
Зеркальца мерцающие пальцев
розовых исполнены миров.
Я ж тебе – один из постояльцев
и живу в одном из номеров.
1942
Я усумнитель. Мир, как переметная сума,
заброшен за плечи, и тянешь эту лямку,
покуда не оступишься с ума –
всей жалкой жизнью в Божью ямку.
Не рой ее мне, Господи, не рой!
В котомке у меня забылся том Монтеня.
Я только жизнероб, а вовсе не герой,
я просто коробейник и офеня.
Я весь вразнос. За грошик или даром
отдам без жалости страничку бытия,
торжественным торгуючи товаром,
и, как за полноводным самоваром,
сижу за снежным днем – и усумняюсь я.
1 января 1943
Я родился в Благовещенье.
В этот день отчего-то птицы
гнезда себе не свивают –
и у птиц есть свои приметы.
Что же я за птица такая,
каковы у меня приметы?
До сих пор себе не отвечу,
но сдается, ей-Богу, право,
что не важная пава, не попка,
не индюк, краснозадый чиновник,
не щебечущая канарейка,
не орел-стервятник, не коршун,
и не серенькая пичужка,
не воробышек никудышний,
не кукушка-вещунья, не чижик,
не очкастый ученый филин
и не сокол удалый я.
Дай-то Боже, чтоб был я, как в сказке,
заурядным гадким утенком.
Пусть бы мне и вовек не сбросить
серой утицы оперенья,
не пускаться в путь лебединый –
но молю Тебя, Господи, дай мне
пред самим собою, не боле,
спеть свою лебединую песню!
Добрый Боже мой, старый сказочник,
чуть насмешливый древний Андерсен,
расскажи мне другую сказку,
ту, в которой не бездыханным
богдыханом чопорным буду,
не дурацким китайским императором,
не заводной игрушкой,
а пичужкой многоголосой,
соловьем, побеждающим смерть!
Я родился в Благовещенье.
То во городе было во Казани,
на вонючей речонке Булаке,
в доме Плюшкина-Пастухова,
ну, а номера я не помню.
Ишь, какая скверная память!
Забывает важную мелочь,
а хранит ненужное горе.
Ой ты гой еси, горе луковое,
кабы памяти ты очи выело,
словно дымом горьким, и сослепу
она по миру нежной нищенкой,
тихо жалуясь, побежала бы.
Я родился в Благовещенье.
Боже, Боже тысячекратный мой!
Дай увидеть мне день рождения!
Чтобы я без ума, без памяти,
словно слово, на ветер брошенное,
словно семя, таящее дерево,
многошумное, многолистное,
прошумел над жизнью своей!
Дай увидеть мне день рождения,
дай опять состариться заново!
7 апреля 1943
("Платок мне не накинешь на роток")
Платок мне не накинешь на роток.
Я по-ребячески тружусь и строю,
и вывожу по-русски городок,
слепую крепостцу величиною с Трою.
Еще хранят гроба тяжелые дубы.
В цепях томится посвист соловьиный.
Еще сколачиваю стены я, дабы
вкусить бревенчатой судьбы
и убежать от кистеня с дубиной,
от всех больших дорог разбойничьей судьбины.
Путивль иль Суздаль – и, над ним склонясь
бездонным плачем, старческим и детским,
мне горестно, что горем молодецким
меня влечет к телегам половецким,
что Троя рухнула и пал свет-Игорь-князь.
1943