Дремучий лес
Все шамкают, шепчутся
Дремучие старые воины.
Густо сомкнулись.
Высокие зеленые стрелы
В небо направлены.
Точно стариковские брови,
Седые ветви нависли
И беззубо шепчутся.
По-стариковски глухо
Поскрипывают, кашляют.
И все ворчат, ворчат
На маленьких внучат.
А те, еще совсем подростки,
Наивно тоже качаются,
Легкодумно болтая
Тоненькими веточками;
Да весело заигрывают
С солнечными ленточками,
Что ласково струятся
Сквозь просветы.
Ах, какое им дело
До того, что стропе деды
По привычке шепчутся,
Да все — беззубые — ворчат,
Какое шалунам дело!
Им бы только с ветерком
Поиграть, покачаться,
Только б с солнечными
Ласковыми ленточками
Понежиться, посмеяться.
А деды зелеными головами
Только покачивают;
Седыми глазами
Смотрят на шалунов внучат.
И все ворчат. Ворчат.
На речушке-извивушке,
На досчатом плотике,
Под зелеными грусточками,
Схоронившись от жары,
Я лежу.
И прислонившись
Носом к самой воде,
Я гляжу
На зеленое дно
И мне все ясно видно.
Вот из под плотика
Выплыли две остроглазые
Рыбки и,
Сверкнув серебром, убежали.
Из под камешка
Вдруг выскочили пузырьки,
Бусами поднялись на верх
И полопались. Кто то
Прошмыгнул в осоку
И оставил мутный след.
Где то булькнуло.
И под плотик пронеслась
Стая серебряных стрелок.
Успокоилось.
Рука течения снова
Спокойно стала гладить
Зеленые волосы дна.
На солнечном просвете
Что то (мне не видно что)
Беленькое, крошечное
Заиграло радужными лучами,
Как вечерняя звездочка.
У! из под плотика выплыли
Целые тучи рыбешек.
И потянулись вперед,
Рассыпались, зашалили,
Точно только что выпущенные
Школьники из школы.
Ужо подождите учителя —
Старого окуня,
Или учительшу —
Щуку —
Они вам зададут.
Ого! Все разбежались.
Кто куда? Неизвестно.
Потом все-откуда? —
Снова столпились.
И побежали дальше.
Над головой веретешко
Пролетело, за ним кулик.
Ветерок подул.
Закачались кроткие
Зеленые грусточки
Над речушкой — извивушкой.
Хлюпнула вода под плотиком.
Стрельнула серебряная
Быстрая стрелка
И запуталась в шелковых
Ленточках осоки.
Ну, вот… Ах ты… Вот
Напугала, дикая:
Чуть не в нос стрельнула
Шальная стрелка.
Я даже отскочил.
Впрочем, — кто знает? —
Она, может быть,
Хотела меня поцеловать.
Ведь вот какая!
Перед балконом в мусоре
Заалело от бутылки донце,
Отразившись стрелами
В розовом оконце:
Потянулось спать
Вялое солнце
За колючий лес,
За дымные горы.
Тише. Покуда
Не бренчите посудой:
Телеграфист в ударе —
Поет «разлуку»,
Держа важно руку,
Подыгрывает на бандуре.
Грустно. Вдруг,
Как бес,
Пробежала шальная собака
Мимо.
В ухо залез
Пискляк-кусака.
Замотался.
Где то за реченкой
Утка проскрипела
Кря-кря…
Нищая — девочка подошла
С протянутой ручонкой —
Запела:
«Родной мой отец
Сгорел от вина.
Мать на столе холодна.
Я сирота голодна»…
Нежный телеграфист
Неловко смолк:
Может быть, оттого,
Что две слезы нежданно
На бандуру скатились…
Унесли чайную посуду.
Хлопнули стеклянными дверями.
Лампу зажгли.
Серые занавески
Тихо опустились.
Я не буду сегодня больше
Сидеть на балконе
И не пойду гулять.
Нет, не пойду.
Как красный уголь,
Затлело в мусоре
От бутылки донце:
Утянулось спать
Вялое солнце
За колючий лес,
За дымные горы.
Затянулось небо парусиной.
Сеет долгий дождик.
Пахнет мокрой псиной.
Нудно. Ох, как одиноко-нудно.
Серо, бесконечно серо.
Чав-чав… чав-чав…
Чав-чав… чав-чав…
Чавкают часы.
Я сижу давно-всегда одна
У привычного истертого окна.
На другом окошке дремлет,
Одинокая,
Сука старая моя.
Сука-«Скука».
Так всю жизнь мы просидели
У привычных окон.
Все чего то ждали, ждали.
Не дождались. Постарели.
Так всю жизнь мы просмотрели:
Каждый день шел дождик…
Так же нудно, нудно, нудно.
Чавкали часы.
Вот и завтра это небо
Затянется парусиной.
И опять запахнет старой
Мокрой псиной.
Там с утра до вечера привязанные на веревочках резвились маленькие сопливые существа. Не то это были рабы, взятые в плен, не то необходимые и ненужные принадлежности песчаной площадки.
И неизвестно было, зачем собственно понадобилось этим жирным и сонным, одетым в лиловую кисею, держать неизменно около себя по нескольку штук этих неприятных, нечистоплотных, визгливых животных.
Маленький рай был под железнодорожным откосом, темно-зеленым и жирным, у самого полотна. Он весь был покрыт песком и обставлен скамейками для лиловых. С одного края была береза, громадная, немного наклонившаяся и грустная. Но собственно здесь она была совершенно ни к чему; впрочем, ее и срубили очень скоро, чтобы расчистить крокет для лиловых.
Приходили и уходили поезда. Много людей толпилось на платформе рядом с песочной площадкой; поднимались по деревянной лестнице и опять спускались. Маленькие животные на них не смотрели, потому что люди были совершенно одинаковые и очень шумели. На площадке все было одинаковое и все какое-то ненастоящее: песок не пачкал, трава по краям была сухая, не пахла и не шевелилась от воздуха. Только береза была, пожалуй, другая, потому, что с нее всегда падало что-нибудь особенное: зеленые червяки, зеленые мягкие под пальцами сережки, скрепленные из звездочек, листья, прутики…
За площадкой подальше начиналось, должно-быть, другое царство, — очень интересное. Даже на края уже заползали иногда странные жучки, в бугорках, должно быть, злые, — и между обыкновенной крупной и пыльной травой попадались совсем маленькие, зеленые звездочки — в ноготь, — мокроватые, жирные и про них хотелось что-нибудь рассказывать…
Но уйти подальше было нельзя. Маленьких животных стерегли. С утра они приходили с лопатками и деревянными чашечками и должны были рыть песок до вечера. Если даже они и пробовали уходить, то натягивались незаметные веревочки и сейчас же становилось беспокойно и скучно, и приходилось возвращаться.
Лиловые выползали только к двенадцати, еще сонные и мягкие от жары. А до них тут на площадки были семечки, толстые, тусклые сапоги, запах ситцевых платьев. Это было время наемных, — розовых с белыми передниками и масляными волосами. Эти просто тупо отсиживали свое время и вздыхали, глядя на голубое небо, из которого нельзя сшить кофты. Но почему-то маленьким животным с ним было уютнее, — больше по себе. При розовых они больше визжали, дрались и пачкались: и глаза у них не много блестели.
Когда приходили лиловые все смолкало. Они шуршали, занимали много места и очень сильно пахли. Семечек как-то не было заметно, и играть ни во что настоящее уже было нельзя, — не выходило. Время делалось медленнее.
Потом надо было идти домой есть, хотя есть не хотелось. Лиловые подымались молча друг за другом и надо было следовать за своими.
Кто-нибудь, пользуясь наступившим наконец движением, забегал на минуту в овражек, где был мокрый песок, головастики и черные кусочки дерева. Все это было захватывающе… Т. е. до чего это было удивительно… но его лиловая уже удалялась, непреложная и непререкаемая, как обед… Веревочка натягивалась и он бросался догонять.
На короткое время площадка была почти пустая. Приходили и уходили поезда. Песок был горячий и пахло летом. Но потом опять все возвращались, в двойном количестве, окрепшие к вечеру, говорливые и смешливые. И выходило как-то так, что не оставалось ни травы, ни настоящего песка, ни деревьев.