Ли Бо еще не успел достигнуть Елана, а его уже догнало известие о помиловании участников заговора принца Линя. Благодаря счастливому стечению обстоятельств угроза суровой расправы миновала, но мечта о "цветах любимого сада" так и не сбылась в полной мере. Сквозь садовую изгородь проникали отголоски грозных событий века, и в жизни Ли Бо предстояло еще немало тревог. Знал ли Ду Фу обо всем, что происходило со старшим другом? В 759 году, когда решалась судьба Ли Бо, Ду Фу находился в пограничном городке Циньчжоу, но до него доходили, правда с большим опозданием, вести о Ли Бо. Ду Фу было известно об опасности, грозившей поэту, и он, конечно же, беспокоился за него. Однажды ночью Ли Бо приснился ему во сне, и Ду Фу написал стихотворение:
…Закадычный мой друг,
Ты мне трижды являлся во сне,
Значит, ты еще жив,
Значит, думаешь ты обо мне.
Ну, а что, если это
Покойного друга душа
Прилетела сюда,
В темноту моего шалаша?
И Ты в сетях птицелова,
Где выхода, в сущности, нет,
Где могучие крылья
Не в силах расправить поэт.
Месяц тихим сияньем
Мое заливает крыльцо,
А мне кажется — это
Ли Бо осветилось лицо…
"Вижу во сне Ли Бо"
Ли Бо и Ду Фу не удалось больше встретиться: оставшиеся годы они провели в скитаниях, и пути их ни разу не пересеклись. Ли Бо умер в 762 году, не дожив всего один год до окончания мятежа Ань Лушаня. Его смерть окружена легендами так же, как и его жизнь: рассказывают, что шестидесятилетний поэт утонул, пытаясь поймать отражение луны в реке. Ду Фу скончался в 770 году — неимущий, больной, одинокий, но не потерявший силы духа. Закончился бурный, блестящий, полный противоречий восьмой век китайской истории. Появились новые поэты, но слава Ли Бо и Ду Фу не потускнела, их стихи продолжали звучать, а их имена все чаще произносились вместе. Что же такое "Ли и Ду", как сокращенно говорят китайцы, и почему это сочетание стало одним из самых устойчивых символов китайской культуры? В Китае издавна существовало представление о двух началах мира, сменяющих друг друга в ходе его развития, — темном, ночном, таинственном начале Инь и светлом, дневном, солнечном начале Ян. Если перенести значение этих понятий на Ли Бо и Ду Фу, то в стихах первого можно увидеть как бы неясное ночное мерцание (Инь), а в строках второго — яркий солнечный свет (Ян). По мировоззрению Ли Бо — приверженец даосизма, учения, основанного на культе естественности. Даосы считали, что человек — это прежде всего существо природное, поэтому он не должен нарушать законов (их суть именовалась Дао — Путь всего сущего), которым подчиняется окружающий мир цветов, деревьев, трав и камней. В каждом, даже самом незначительном, действии, учили даосы, надо как бы нащупать путеводную ниточку Дао, и тогда для достижения цели не потребуется затрачивать лишних усилий, и цель оказывается достигнутой сама собой. Не мешать естественному ходу вещей — в этом заключался один из секретов даосского «недеяния», и Ли Бо, конечно же, хорошо знал эти секреты, ведь он с юности подолгу жил в горных монастырях, воспитываясь у даосских наставников. По словам поэта, ему удавалось достичь состояния такого единства с природой, что даже птицы и звери переставали его бояться. В дальнейшем Ли Бо занимался изучением свойств целебных трав и постигал даосское искусство "продления жизни": определенную диету, дыхательные упражнения и т. д.
Хотя под влиянием старшего друга Ду Фу увлекся даосизмом, вместе с Ли Бо собирал целебные травы, встречался и беседовал с отшельниками, он до конца дней остался по преимуществу конфуцианцем. Для приверженцев учения Конфуция, философа VI–V вв. до н, э., человек — это прежде всего существо общественное, поэтому конфуцианцы наставляли людей в том, как жить в обществе, семье, государстве, как разумно и гармонично устроить свою жизнь. Если даосы (а вместе с ними и последователи буддийского учения, распространенного в Китае не менее широко, чем даосизм) стремились заглянуть в глубины человеческого «я», постичь внутреннюю сущность человека, охотно отдавались во власть фантазии и смутных грез, слыли безумцами и чудаками, то конфуцианцы были людьми более трезвыми и практичными, что, впрочем, не мешало их тонкому чувству красоты и умению ценить радости жизни. Одно из главнейших понятий в конфуцианстве — "любовь к человеку" (покитайски "жэнь"). Конфуций ныразил ее смысл почти теми же словами, что и философы Древней Греции: не поступай с другими так, как не хочешь, чтобы поступили с тобой. Китайский философ верил в доброе начало в человеке, полагая, что нарушение равновесия между добром и злом способно вызвать засуху, наводнения и другие природные бедствия. Именно доброта и любовь стали основой конфуцианских убеждений Ду Фу, который посвятил им и свою жизнь, и свою поэзию. Сравните строки двух стихотворений
…Гора Пэнлай
Среди вод морских
Высится, Говорят.
Там в рощах
Нефритовых и золотых
Плоды, Как огонь, горят.
Съешь один
И не будешь седым,
А молодым Навек.
Хотел бы уйти я
В небесный дым,
Измученный Человек.
Ли Бо. Без названия
…Не то чтоб не хотел
Уйти от шума,
А жить, не зная
Горя и тревог,
Но с государем,
Что подобен Шуню,
Расстаться добровольно
Я не мог…
Ду Фу. "Стихи в пятьсот слов о том, что было у меня на душе, когда я направлялся из столицы в Фэнсянь"
Такие образы, как таинственная гора Пэнлай, на которой, согласно легенде, растут волшебные персики долголетия, могли явиться воображению только даосского поэта, и Ли Бо с истинно отшельническим пафосом говорит о желании "уйти в небесный дым", чтобы избавиться от земных мучений. Иные стремления владеют Ду Фу, хотя он не скрывает, что и его подчас посещают мысли об отшельническом уединении (" Не то чтоб не хотел/Уйти от шума…"). Отшельничество влечет Ду Фу, как и всякого средневекового китайского поэта, для которого природа, тишина "гор и воде, чашка зеленого чая, заваренного на прозрачной воде горного ручья, любимые книги в изголовье кровати — необходимые спутники вдохновения. Но при этом Ду Фу остается верен долгу строгого конфуцианца, не позволяющему мечтать о заоблачных далях горы Пэнлай. У поэта своя мифология конфуцианская, недаром он упоминает древнего императора Шуня, которого и Конфуций и его последователи считали примером идеального правителя. И Ду Фу видит собственное призвание в том, чтобы верой и правдой служить государям, подобным Шуню. Каждая эпоха по-своему выражает понятия патриотизма и гражданского долга, и точно так же, как за стремлением Ду Фу служить своему государю скрываются искренние гражданские чувства, глубокая любовь к родине и скорбь за ее судьбу, содержание его лирики оказывается шире тех или иных конфуцианских идей. Ду Фу — поэт удивительного богатства, разнообразия и полноты жизни. Он словно обладал магическим даром превращать в поэзию все, что он видел, не считаясь с установившимися канонами красивого и поэтичного. Ду Фу искал поэзию в пыли проселочных дорог, на деревенских улицах, среди кварталов бедноты и воинских поселений. Для него поэтичны самые будничные вещи — игры уличных мальчишек, крестьянский труд, моления в храмах, торговля на рынках и т. д. Он не боится покоробить слух иного знатока «грубостью» и «простонародностью» своих стихов, и оказывается, что эта поэзия не уступает по магии воздействия той, которая воспевает безмятежн ую тишину "садов и полей", безмолвие "гор и вод". В стихах Ду Фу есть, все, что мучило и угнетало, восхищало и очаровывало миллионы китайцев. Словно гигантское зеркало они отражают и прошлое, и настоящее, и будущее нации. Вся страна — во времени и пространстве как бы встает со страниц его книг: стихи Ду Фу недаром называют "поэтической историей", а самого поэта сравнивают с летописцем. "Чанъань — как и шахматная доска…" — написал однажды Ду Фу, и действительно, поэт словно бы обладал способностью видеть, вещи с птичьего полета, охватывал взглядом города и поселки, кажусциеся крошечными клеточками на шаххматной доске. Точно так же столетия подчас сжимались для него в едиными миг, и воображение, выхватывая из прошлого имена и события, словно лучом волшебного китайского фонаря освещало их причудливым светом. Труд летописца упорный и кропотливый, и поэтому Ду Фу — созидатель. Его строки как будто бы вырезаны в мастерской гравера и хранят тепло умелых рук. Вот почему Ду Фу так любит искусно сделанную вещь, ценит вложенное в нее мастерство. С проникновенной силой воспел он китайскую архитектуру: башни и пагоды, сады и парки, павильоны и дворцы. Он понимал и чувствовал живопись, музыку и каллиграфию, и даже искусство лодочников, переправляющих через реку, вызывало его восхищение. Ли Бо — поэт иного склада. В его руках трудно вообразить резец гравера, потому что вдохновение поэта спонтанно, сиюминутно, подчинено даосскому принципу «самоестестаенности» (по-китайски "цзы жань"). Ли Бо берет кисть лишь в моменты высшего поэтического озарения, высшего взлета фантазии, чтобы стихотворение — готовое от первой до последней строки — легло на бумагу. Поэта манит не столько будничное и обычное, сколько «удивительное» и «необычное»: редкие камни, причудливо изогнутые сосны, странные очертания гор, таинственный свет луны. Воображение Ли Бо с готовностью откликается на загадочные ночные звуки — шум ветра, крик обезьян, и поэт уходит "искать удивительное", поднимаясь высоко в горы или углубляясь в чащу леса. «Удивитепьное» для Ли Бо — это некая грань, на которой видимый мир вещей и явдений соприкасается с невидимым миром, тот барьер, который надо преодолеть, чтобы оказаться в волшебной стране. На грани «удивительного» поэт ощущает родство со всей вселенной, такой необъятной и в то же время способной уместиться на его ладони. Космический поток бытия подхватывает поэта, и тогда все становится единым и вечным — деревья, травы и сам Ли Бо. Природа отвечает поэту тем же, с чем он обращается к ней: она видит и слышит, чувствует и понимает.