Дикари
Нет одиночества сильней,
Чем плыть Атлантикой семь дней,
Под грохот в тысячу стволов
Долбящих вкривь и вкось валов,
Под скрипку в баре за стеной,
Под говор хриплый и чужой.
Как по тюремному двору,
По кругу палуб, на ветру,
Сцепивши руки за спиной,
Дохаживаю день седьмой.
А старый пароход скрипит —
По трюм Европою набит.
Не той Европой — что в маки[2],
Не той Европой, что в штыки
Встречала немцев на полях,
Не той, что там костьми легла,
А той, что при чужих дверях
Семь лет в Нью-Йорке прождала,
Готовая кивки ловить,
С шарманкой по дворам ходить,
Ботинки чистить, быть слугой,
Рабой, собакою цепной.
Еще идет сорок шестой,
Еще я лишь плыву домой,
Еще, ничем не знаменит,
Ни Маршалл план не оглашал,
Ни в Риме нанятый бандит,
В согласьи с планом, не стрелял,
Шахт еще заперт на замок,
Еще социалист Жюль Мок
В тиши мечтает в первый раз
Пустить слезоточивый газ.
Еще идет сорок шестой,
И в мыслях о совсем другом,
Скользнув по едущим кругом,
Взгляд не угадывает мой,
Что этот выцветший старик,
Завернутый в не новый плед,
Окажется на склоне лет
Еще на старое горазд,
Войдет министром в кабинет
И снова Францию продаст;
Что этот потный господин,
Сидящий на своих вещах,
Вернувшись с багажом в Турин,
Вновь выслужится в палачах;
Что этот горбоносый хлыщ,
Который с пёсиком идет,
В Афинах вырежет пять тыщ
Людей — и глазом не моргнет;
Что этот…
Но довольно. Мы
Пока еще в сорок шестом,
И просто волны за бортом,
И просто, встретясь у кормы,
Плывут домой, побыв в гостях,
Старик, терзающийся качкой,
Сидящий на вещах толстяк
И долговязый грек с собачкой…
Нет одиночества сильней,
Чем ехать между дикарей.
— Ты помнишь, как наш город бушевал,
Как мы собрались в школе на рассвете,
Когда их суд в Бостоне убивал —
Антифашистов Сакко и Ванцетти;
Как всем фашистам отомстить за них
Мы мертвым слово пионеров дали
И в городке своем и в ста других
Их именами улицы назвали.
Давным-давно в приволжском городке
Табличку стерло, буквы откололо,
Стоит все так же там, на уголке,
На «Сакко и Ванцетти» наша школа.
Но бывшие ее ученики
В Берлине, на разбитом в пыль вокзале,
Не долго адрес школы вспоминали,
Углом вложили дымные листки
И «Сакко и Ванцетти» надписали.
Имперской канцелярии огнем
Недаром мы тот адрес освещали;
Два итальянских слова… Русский дом…
Нет, судьи из Америки едва ли
Дождутся, чтоб мы в городке своем
Ту улицу переименовали!
Я вспомнил об этом в Италии,
Когда, высоко над горами,
Мы ночью над ней пролетали,
Над первых восстаний кострами.
Будь живы они, по примете,
Повсюду, где зарева занялись,
Мы знали б, что Сакко с Ванцетти
Там в скалах уже партизанили!
И снова я вспомнил про это,
Узнав в полумертвом Берлине,
Что ночью в Италии где-то
Народом казнен Муссолини.
Когда б они жили на свете,
Всегда впереди, где опасней,
Наверно бы Сакко с Ванцетти
Его изловили для казни!
Я вспомнил об этом сегодня,
Когда в итальянской палате
Христьянский убийца и сводник
Стрелял в коммуниста Тольятти.
Нет, черному делу б не сбыться,
Будь там он в мгновения эти —
Наверно под локоть убийцу
Толкнул бы товарищ Ванцетти!
Предвидя живое их мужество,
Я в мертвых ошибся едва ли —
Ведь их перед будущим в ужасе
Назад двадцать лет убивали!
Ведь их для того и покруче
В Бостоне судили заранее,
Чтоб сами когда-нибудь дуче
Они не судили в Милане.
И на электрическом стуле
Затем их как раз и казнили,
Чтоб, будь они живы, от пули
Тольятти не заслонили.
. . . . . .
У нас, коммунистов, хорошая память
На все, что творится на свете;
Напрасно убийца надеяться станет
За давностью быть не в ответе…
И сами еще мы здоровия стойкого,
И в школу идут по утрам наши дети
По улице Кирова,
Улице Войкова,
По улице «Сакко — Ванцетти».
Около монастыря Кассино
Подошли ко мне три блудных сына,
В курточках английского покроя,
Опаленных римскою жарою.
Прямо англичане — да и только,
Все различье — над плечами только
Буквы «Poland» вышиты побольше.
По-английски «Poland» значит — Польша.
Это — чтоб не спутать, чтобы знать,
Кого в бой перед собой толкать.
Посмотрели на мои погоны,
На звезду над козырьком зеленым,
Огляделись и меня спросили:
— Пан полковник, верно, из России?
— Нет, — сказал я, — я приехал с Вислы,
Где дымы от выстрелов повисли,
Где мы днем и ночью переправы
Под огнем наводим у Варшавы
И где бранным полем в бой идут поляки
Без нашивок «Poland» на английском
хаки.
И один спросил: — Ну, как там, дома?
И второй спросил: — Ну, как там, дома?
Третий только молча улыбнулся,
Словно к дому сердцем дотянулся.
— Будь вы там, — сказал я, — вы
могли бы
Видеть, как желтеют в рощах липы,
Как над Вислой чайки пролетают,
Как поляков матери встречают.
Только это вам неинтересно —
В Лондоне ваш дом, как мне известно,
Не над синей Вислой, а над рыжей
Темзой,
На английских скалах, вычищенных
пемзой.
Так сказал я им нарочно грубо.
От обиды дрогнули их губы.
И один сказал, что нету дольше
Силы в сердце жить вдали от Польши.
И второй сказал, что до рассвета
Каждой ночью думает про это.
Третий только молча улыбнулся
И сквозь хаки к сердцу прикоснулся.
Видно, это сердце к тем английским
скалам
Не прибить гвоздями будет генералам.
Офицер прошел щеголеватый,
Молча козырнули три солдата
И ушли под желтым его взглядом,
Обеспечены тройным нарядом.
В это время в своем штабе в Риме
Андерс с генералами своими
Составлял реляцию для Лондона:
Сколько польских душ им чорту продано,
Сколько их готово на скитания
За великобританское питание.
День считал и ночь считал подряд,
Присчитал и этих трех солдат.
Так, бывало, хитрый старшина
Получал на мертвых душ вина.
Около монастыря Кассино
Подошли ко мне три блудных сына,
Три давно уж в глубине души
Мертвые для Лондона души.
Где-нибудь в Варшаве или Познани
С ними еще встретиться не поздно нам.
Мы летели над Словенией,
Через фронт, наперекрест,
Над ночным передвижением
Немцев, шедших на Триест.
Словно в доме перевернутом,
Так, что окна под тобой,
В люке, инеем подернутом,
Горы шли внизу гурьбой.
Я лежал на дне под буркою,
Словно в животе кита,
Слыша, как за переборкою
Леденеет высота.
Ночь была почти стеклянная,
Только выхлопов огонь,
Только трубка деревянная
Согревала мне ладонь.
Ровно сорок на термометре,
Замерзает ртути нить.
Где-то на шестом километре
Ни курить, ни говорить,
Тянет спать, как под сугробами,
И сквозь сон нельзя дышать,
Словно воздух весь испробован,
А другого негде взять.
Хорошо, наверно, летчикам:
Там, в кабине, кислород —
Ясно слышу, как клокочет он,
Как по трубкам он течет.
Чувствую по губ движению,
Как хочу их умолять,
Чтоб и мне, хоть на мгновение,
Дали трубку — подышать.
Чуть не при смерти влетаю я,
Сбив растаявшую слезу,
Прямо в море, в огни Италии,
Нарастающие внизу.
А утром просто пили чай
С домашнею черешнею
И кто-то бросил невзначай
Два слова про вчерашнее.
Чтобы не думать до зари,
Вчера решили с вечера:
Приборов в самолете три,
А нас в полете четверо;
Стакнулся с штурманом пилот
До вылета, заранее,
И кислород не брали в рот
Со мною за компанию.
Смеялся летный весь состав
Над этим приключением,
Ему по-русски не придав
Особого значения.
Сидели дачною семьей,
Московскими знакомыми,
Я и пилот и штурман мой
Под ветками с лимонами…
Двум сыновьям я пожелать
Хочу, как станут взрослыми,
Пусть не совсем того, что мать, —
Но в главном с ней сойдемся мы, —
Хочу им пожелать в боях
И странствиях рискованных
Богатства лишь в одном — в друзьях,
Вперед не приготовленных,
Таких, чтоб верность под огнем
И выручка соседская,
Таких, чтоб там, где вы втроем,
Четвертой — Власть Советская.
Таких, чтоб нежность — между дел,
И дружба не болтливая,
Таких, с какими там сидел
На берегу залива я.
Далеко мир. Далеко дом,
И Черное, и Балтика…
Лениво плещет за окном
Чужая Адриатика.