В одной из этих книжек я нашёл цифру, доложенную в Центральный Комитет (то есть наверняка заниженное число): всего на Колыме погибли семьсот тысяч зэков. Автор воспоминаний, где я наткнулся на это число, чудом выживший на Колыме человек, сам потом работал в одной из комиссий по пересмотру дел заключённых. Он написал об этом очень лаконично: «И я узнал, что сталинский геноцид на Воркуте не отличался от колымского». В миллионах исчисляется число рабов, строивших ту канувшую империю. Забавно (хоть и неправильно выбрано мной это легковесное слово), что всё неисчислимое начальство лагерей в своих бесчисленных отчётах и рапортах употребляло слово «рабсила», не замечая, как двусмысленно оно звучит.
Но Нюрнбергский суд так и не случился в России. Написав эту фразу, я вспомнил, как, возвращаясь из музея в гостиницу, застыл ошеломлённо на какой-то из центральных улиц. Там на стенах сразу трёх стоявших рядом домов (на одном бы не поместилось) вывел кто-то громадными буквами: «Магадан был, Магадан есть, Магадан будет!»
Я как раз оказался в Москве, когда исполнился год со дня смерти моего старшего брата Давида. На кладбище уже стоял памятник, приехали друзья-сотрудники, сын его Саша раскрыл багажник своей машины и соорудил внутри него походный стол. Положив цветы на могилу, мы помянули Дода и его жену Татьяну, потоптались, перекидываясь пустыми надмогильными словами, и поехали продолжать к Саше домой. Там уже собрались родные и близкие. Улучив минуту, Саша дал мне маленький пакет с моими письмами брату из сибирской ссылки после лагеря. Я не помнил, что именно я ему писал. А теперь из этих семнадцати недлинных посланий снова нарисовалось то сибирское время. Разумеется, писал я брату бодро и неогорчительно.
«Мироныч, привет! Поздравляю тебя с днём рождения, это замечательная дата – 55 лет, желаю тебе здоровья, всяких удач и званий, а также всесоюзного личного пенсионерства на долгие годы (когда я тоже выйду на пенсию, буду стрелять у тебя на выпивку, твёрдо заучив дни, когда тебе её будут приносить.) …Поздравляю тебя также и с моим рождением – надеюсь, что оно доставляло тебе не одни только неприятности и уж во всяком случае разнообразило жизнь… Уже закупили продукты для выпивки по этому случаю (спасибо большое за традиционный и, как всегда, вовремя перевод – ведь свинина нынче дорогая, а какой у пожилого еврея в Сибири праздник без свинины?) Я сейчас подумал, что состав ожидаемых нами гостей чрезвычайно показателен: слесарь-сантехник, мой приятель (три ходки – надеюсь, ты поймёшь этот незамысловатый жаргон) с женой – заводским технологом, биофизик по охране окружающей среды (с бородой интеллигента из народа и женой-библиотекарем), а также приёмщик стеклотары, он же – музыкант из местного оркестра. Интересно, правда?»
И о работе тоже, разумеется, писал: «Я всё лето приносил пользу обществу, копая сибирскую землю под кабели, ставя опоры для линий электропередачи и сваривая пластиковые трубы для прокладки телефонных проводов, чем весьма обогатил проблему ‘‘плюс электрификация’’… Прости мне лаконичность письма, я больше привык теперь к лопате и гаечным ключам».
Я и хвалился, разумеется, чем мог: «Зато два дня назад мылись в бане моего собственного изготовления (даже с предбанником), парились и наслаждались, как истые крестьяне. А перед этим была всякая ежегодная суета с огородом, посадили мы множество всяких семян (в том числе – часть неопознанных, ибо покупал я все подряд, а что есть что – частично забыл), и уже едим лук и редиску, скоро будут огурцы и картошка. Так что, как видишь, поселять евреев в Сибири разумно и целесообразно». И ещё, чуть позже: «Размеренный осенний ажиотаж крестьянского быта: соление капусты (в жутком количестве мы её собрали, так что и не знаем, что с ней делать), торжественная развеска на видном месте связок чеснока, закапывание в погребе моркови (её и в погребе надо закапывать в землю), даже сделали горлодёр, коим я весьма горжусь: это такой сибирский кетчуп – хрен, чеснок и помидоры (жуткой остроты, в качестве закуски под водку способен исторгнуть стон наслаждения у самого забубённого гурмана)».
Я сообщал старшему брату обо всех перипетиях моей ссыльной жизни: «Предпринял я тут попытку освободиться досрочно. Мне моё непосредственное начальство дало очень хорошую характеристику, но начальник управления, некий немец Фукс, посоветовавшись с кем-то, отказался её подписывать и собственноручно сочинил другую. Так как у меня ничего порочащего не было (ни прогулов, ни пьянства на работе), то он замечательно красиво написал, что я работаю «без всякого творческого подхода, отбывая время, положенное народным судом». Так что придётся мне ещё два года строить шедевры сельской архитектуры (я о своих пристройках к дому)».
В это как раз время вышел в Америке сборник моих стишков – дело рук моего вечного друга Юлия Китаевича. И последовало (из Москвы, вестимо) распоряжение как-нибудь чувствительно меня наказать. А что может быть чувствительнее для ссыльного, чем лишение его семейной жизни? Я об этом Доду и рассказывал: «Мироныч, привет! Я нашёл замечательное место, чтобы написать тебе, наконец, письмо – общежитие № 3 по ул. Гоголя, 6, комната 32, заходи при случае, меня вызовут, посторонним вход запрещён. Уже почти два месяца, как меня сюда загнали безо всяких причин (я имею в виду законные, то есть какие-либо с моей стороны прыжки с пути исправления)… После работы меня отпускают на полтора-два часа поесть (из них сорок минут – дорога), а в выходные – иногда, об этом надо просить специальным заявлением, так что я, приходя к коменданту, прошу открытым текстом: отпустите к жене поночевать. Тому кажется это очень смешным, и он каждый раз серьёзно объясняет мне, что сам он спит с женой гораздо реже, в ответ на что я говорю ему, что у него зато профессия героическая, и мы расстаёмся – он довольный собой каждый раз, а я – только через раз (ибо отпускают не всегда). Но зато благодаря этому наши с Татой отношения обрели прелесть случайной и полузаконной тайной связи, так что всё, как видишь, к лучшему в этом лучшем из миров. Сашка Городницкий, узнав о моих чисто солдатских увольнительных, прислал мне замечательный стишок: ‘‘Знают женщины и дети, и жене пора узнать: Губерман наш и при свете может переночевать’’… И пойду-ка я теперь к соседям чифирить, там компания у меня прекрасная: два убийцы и вор-домушник, они уже стучали в стенку, стынет чай».
Про то, что старший брат мой – знаменитый геолог и бурит на Кольском полуострове в городе Заполярном сверхглубокую скважину, знали все мои коллеги по ссыльному счастью, и об этом я тоже Доду сообщал: «Тут у нас плотники на стройке читали о тебе статью, после чего долго расспрашивали меня о твоих героических свершениях, стараясь не выказать мне явно написанного на их лицах сожаления: вот, мол, один брат таков, а другой каков, очень их забавляло столь прямое воплощение пословицы, что в семье не без урода. После чего по доброте душевной предложили они мне на троих (на стройке у нас это делается столь непрерывно, что я даже думаю – не отсюда ли произошло слово ‘‘строитель’’?), но я держусь прочно и на работе ещё не пил ни разу (почти, грех обманывать старшего брата)».
И в другом письме – о том же самом: «Милька привёз из Москвы подаренный тобой образец керна, и я таскал его к себе на работу, всем показывая. О скважине твоей все здесь читали, так что смотрели с большим интересом, а потом смотрели на меня, и в глазах у всех одна и та же мысль: всё-таки есть в этой фамилии и порядочные люди. Очень радуюсь твоим успехам и паблисити (особенно ‘‘Правде’’ и телевидению), а как подумаю, сколько ты вкалываешь, сразу понимаю, что весь наследственный запас трудового энтузиазма ушёл на тебя, и ни капельки на меня не осталось. Но зато я, согласись, полностью избавил тебя от легкомыслия, приняв его на себя с большим удовольствием. Хорошо это получилось у наших родителей, царствие им небесное, а то было бы скучно, если бы всё размазалось поровну. Правда же?»
А подписывался я довольно однообразно: «Твой преступный, но исправляющийся брат», «химик физического труда», «твой брат (за что прости)», «порочный брат, крестьянствующий пролетарий» и всякое тому подобное. Почти в каждом письме я благодарил Дода за присланные деньги. Они были очень кстати: как только я из лагеря попал в этот посёлок и стал работать, на меня пришёл в контору весьма забавный счёт. Я должен был оплатить все судебные расходы того неправедного суда, где двое подонков по заказу оболгали меня. Так что половину моей и без того невзрачной зарплаты у меня целый год, как не больше, ежемесячно отбирали. Забавно, что в бухгалтерии это шло в графе «алименты». Деньги, присылаемые братом, были ещё неким вызовом тем невидимым людям, что меня сюда упекли (кстати, не могу не похвастаться: расшифровка аббревиатуры КГБ как Конторы Глубокого Бурения принадлежит лично мне, ведь я недаром был братом знаменитого геолога-буровика). Дело в том, что, как только меня посадили и началась в печати свистопляска вокруг моего имени, у Давида пошли жуткие неприятности. От кого-то очень-очень сверху (настолько, что даже министр геологии всей советской империи не мог его защитить) поступило ему подлое ультимативное предложение: либо он каким-то заметным образом отказывается от позорной родственной связи (дескать, давно в разладе и не видимся, и знать он меня не хочет), либо его снимают с руководства этой сверхглубокой (много лет уже его любимое детище, ибо он – и автор проекта) и переводят в какую-то мелкую подмосковную лабораторию. Спас его местный партийный вождь (кажется, секретарь Мурманского обкома партии) – он позвонил куда-то в это очень-очень наверху и категорически заявил, что такого руководителя он из своей области не отпустит. И Дод продолжал работать.