вообще не стеснялась, и в этом была её прелесть.
- Я знала многих из этих поэтов лично. - сказала Магдалена.
- Вы ходили на их выступления? - спросил я.
- Нет, я их арестовывала. - ответила она.
Это говорю вам я, Магдалена,
бывшая женщина-полицейский.
Как видите,
я не в крови по колена,
да и коленки такие ценятся.
Нам не разрешались
никакие «мини»,
но я не опустилась
до казённых «макси»,
и торчали колени,
как две кругленьких мины,
над сапогами в государственной ваксе.
И когда я высматривала в Буэнос-Айресе,
нет ли врагов государства поблизости,
нравилось мне,
что меня побаиваются
и одновременно
на коленки облизываются.
Как дылду,
меня в школе дразнили водокачкой, и сделалась я от обиды стукачкой,
и, горя желанием спасти Аргентину,
в доносах рисовала
страшную картину,
где в заговоре школьном
даже первоклашки
пишут закодированно
на промокашке.
Меня заметили.
Мне дали кличку.
Общение с полицией
вошло в привычку.
Но меня
морально унижало стукачество. Я хотела
перехода в новое качество. И я стала,
контролируя Рио-дель-Плату,
спасать Аргентину
за полицейскую зарплату.
Я мечтала попасть
в детективную эпопею.
Я была молода ещё,
хороша ещё,
и над газовой плиткой подсушивала портупею, чтоб она поскрипывала более устрашающе. Я вступила в полицию по убеждениям, а отчасти -
от ненависти к учреждениям, но полиция
оказалась учреждением тоже,
и в полиции тоже -
рожа на роже.
Я была
патриотка
и каратистка,
и меня из начальства никто не тискал,
правда, насиловали глазами,
но это - везде,
как вы знаете сами.
Наши агенты
называли агентами
всех,
кого считали интеллигентами.
И кого я из мыслящих не арестовывала!
Разве что только не Аристотеля.
В квартиры,
намеченные заранее,
я вламывалась
наподобие танка,
и от счастья правительственного задания
кобура на боку
танцевала танго.
Но заметила я
в сослуживцах доблестных,
что они
прикарманивают при обысках
магнитофоны,
а особенно видео,
и это
меня
идеологически обидело.
И я постепенно поняла не без натуги
то, что не каждому понять удастся, -
какие отвратные
у государства слуги,
какие симпатичные
враги у государства.
И однажды один
очень милый такой «подрывной элемент»
улыбнулся,
глазами жалея меня,
как при грустном гадании:
«Эх, мучача.
А может быть, внук твой когда-нибудь на свиданье придёт не под чей-нибудь -мой монумент.»
Он сказал это, может, не очень-то скромно,
но когда увели его не в тюрьму,
а швырнули в бетономешалку,
бетон выдающую с кровью,
почему-то поверила я ему.
Он писателем был.
Я припрятала при конфискации
тоненький том,
а когда я прочла -
заревела,
как будто пробило плотину, ибо я поняла
не беременным в жизни ни разу ещё животом,
что такие, как он,
и спасали мою Аргентину.
А другого писателя
в спину пихнули прикладом при мне
и поставили к стенке,
но не расстреляли, подонки,
а размазали тело его
«студебеккером»
по стене
так, что брызнули на радиатор
кровавые клочья печёнки.
Все исчезли они без суда.
Все исчезли они без следа.
Проклиная своё невежество
патриотической дуры,
я ушла из полиции
и поклялась навсегда
стать учительницей литературы!
И теперь я отмаливаю грехи
в деревенской школе,
куда попросилась,
и крестьянским детишкам
читаю стихи
этих исчезнувших -
ёезарагеаёоз.
А ночами
я корчусь на безмужней простыне, с дурацкими коленками, бессмысленно ногастая, и местный аптекарь украдкой приходит ко мне и поспешно ёрзает, не снимая галстука. Даже голая
с кожи содрать не могу полицейской формы.
Чтобы дети мои и аптекаря
во чреве моём потонули,
я глотаю в два раза больше нормы
противозачаточные пилюли.
Некоторые мечтают
хотя бы во сне навести
полицейский порядок,
чтоб каждому крикнуть:
«Замри!»
А я каждый день
подыхаю от ненависти
к любому полицейскому
на поверхности земли.
Ненавижу,
когда поучает ребёнка отец, не от мудрости полысевший,
ненавижу, когда в педагогах -и то полицейщина. Так я вам говорю, Магдалена,
бывшая женщина-полицейский и, к сожалению, бывшая женщина.
Ровно посередине Амазонки горел пароход.
Пароход был маленький, обшарпанный, под эквадорским флагом. По пылающей палубе метались люди. Но в воду они броситься боялись, потому что Амазонка кишела пираньями, оставляющими в течение минуты только скелет от человеческого тела. Две спущенные на воду лодки перевернулись, ибо были перегружены, и ни один из людей не выплыл. Трагедия оставшихся на борту людей была в том, что пароход горел именно посередине.
Несколько индейцев на перуанском берегу, где стоял и я, бросились к своим каноэ, но начальник полиции остановил их:
- Не суйтесь не в своё дело. Всё-таки это ближе не к нашей, а к бразильской территории. Нейтральные воды. К тому же эквадорский флаг. Я даже не помню, какие у нас с ними политические отношения.
На другом, бразильском, берегу тоже виднелись безучастно созерцающие фигуры.
- Всё-таки это ближе к перуанской территории. - наверно, сказал тамошний начальник полиции и тоже замялся по поводу отношений на сегодняшний день с Эквадором.
Корабль медленно потонул на наших глазах вместе с остатками команды. Ничего нет страшней, когда люди брошены другими людьми.
Я долго не спал той ночью в посёлке охотников за крокодилами Летиции и почему-то вспомнил бульдозериста на Колыме Сарапулькина. Он бы не бросил.
Внутри пирамиды Хеопса
подавленно,
сыро,
запуганно.
Крысы у саркофага
шастают в полутьме.
А я вам расскажу
про саркофаг Сарапулькина,
бульдозериста
на Колыме.
Сарапулькин вышел не ростом,
а грудью.
Она широченная -
не подходи,
и лезет сквозь продранную робу грубую
рыжая тайга
с этой самой груди.
И на груди,
и на башке он рыжий,
а ещё на носу,
на щеках
и на ушах!
Хоть бы поделился веснушкой лишней! Весь он -
как в золоте персидский шах! Вот он выражается, прямо скажем, крепенько. Рычаг потянул и на газ нажал, зыркая
из-под промасленного кепаря,
такого, что хоть выжми
и картошку жарь!
Шебутной,
баламутный,
около мутной
от промытого золота Колымы,
в своё выходное
заслуженное утро
Сарапулькин
ворочает
валуны.
Он делает сигналом
предостережение
сусликам,
выскочившим из-под корней,
и образовывается
величественное сооружение,
а не бессмысленная
гора из камней.
Ни на Новодевичьем,
ни на Ваганьковском
ничего подобного,
так-перетак!
«Слушай, Сарапулькин,
ты чо тут наварганиваешь?» -
«Я, товарищ,
строю себе саркофаг». -«Ты чо - рехнулся? Шарики за ролики? Ты чо,
вообразил, что ты - фараон?» -«А ну отойдите от меня, алкоголики, или помогайте. Не ловите ворон.
Я -
против исторического рабства и холопства.
Любого культа личности -
я личный враг.
Но чем я,
спрашивается,
хуже Хеопса?
Поэтому я строю себе саркофаг.
В России,
товарищи,
фараонами
рабочий класс
называл городовых.
Всё лучшее сработано
рабочими мильонами,
а где -
я спрашиваю -
саркофаги у них?
Я ставил себе памятник
мостами и плотинами.
За что меня в могилу пихать,
как в подвал?
Я никого
никогда
не эксплуатировал и себя
эксплуатировать не давал. Я, конечно,
не Пушкин и не Высоцкий.
Мне мериться славой с ними нелегко,
но мне не нравится совет:
«Не высовываться!»
Я хочу высовываться
высоко!
Представьте,
товарищи,
страшную жизнь Пугачёвой -к ней всё человечество лезет, ей пишет, звонит.
А я - похитрей.
Мне не надо прижизненной славы дешёвой.
Я хочу после смерти быть знаменит!