И дремлющий залив,
И спящих гор вершины...
И нельзя отлучить меня от России, у которой угрюмое мальчишеское лицо и прекрасные - печальные и нежные - глаза говорят, что предки этого мальчика были выходцами из Шотландии, а сейчас он лежит - убитый - и накрытый шинелькой - у подножия горы Машук, и неистовая гроза раскатывается над ним, и до самых своих последних дней я буду слышать его внезапный, уже смертный уже оттуда - вздох.
Кто, где, когда может лишить меня этой России?!
В ней, в моей России, намешаны тысячи кровей, тысячи страстей - веками - терзали ее душу, она била в набаты, грешила и каялась, пускала "красного петуха" и покорно молчала - но всегда, в минуты крайней крайности, когда казалось, что все уже кончено, все погибло, все катится в тартарары, спасения нет и быть не может, искала - и находила - спасение в Вере!
Меня - русского поэта, - "пятым пунктом" - отлучить от этой России нельзя!
Генрих Белль недавно заметил, что в наши дни наблюдается странное явление: писатели в странах с тоталитарными режимами обращаются к Вере, писатели в демократических странах - к безбожию.
Если наблюдение это верно, то надо с грустью признать, что человечество, как и прежде, упорно не желает извлекать уроков из чужого опыта.
Повторяется шепот,
Повторяем следы.
Никого еще опыт
Не спасал от беды!
Что ж, дамы и господа, если вам так непременно хочется испытать все на собственной шкуре - валяйте, спешите! Восхищайтесь председателем Мао, вешайте на стенки портреты Троцкого и Гевары, подписывайте воззвания в защиту Анджелы Дэвис и всевозможных "идейных" террористов.
Слышите, дамы и господа, как звонко и весело постукивают плотничьи топорики, как деловито щелкают пули, вгоняемые в обойму, - это для
вас, уважаемые, сколачиваются плахи, это вам, почтеннейшие, предназначена первая пуля! Охота испытать? Поторапливайтесь - цель близка!
Волчица-мать может торжествовать - современные Маугли научились бойко вопить - мы одной крови, ты и я!
Только, дамы и господа, это ведь закон джунглей, это звериный закон. Людям лучше бы говорить - мы одной веры, ты и я!
...Но пришла пора вернуться в зрительный зал. Пьеса еще не кончена, еще предстоит четвертое действие.
Ох, уж это четвертое действие!
Сколько я с ним бился, сколько раз правил и переписывал, но так и не сумел до конца высказать в нем все то, что я хотел в ту пору сказать.
Если бы я писал это действие сегодня, я бы уж знал - как нужно его написать. Как и о чем.
Но я умышленно (в противном случае, весь этот рассказ потерял бы смысл) не переставил в нем ни одной запятой.
Вот - последняя надежда, последняя иллюзия, последняя попытка поверить и оправдать то, чему оправдания нет, - четвертое действие.
И снова погас свет, снова появился в луче прожектора Олег Николаевич Ефремов - на сей раз уже не в военном, а в парадном черном костюме, проговорил вступительные слова:
- Середина века. Москва. Май месяц.
Точнее - девятое мая 1955 года. Вот уже в десятый раз встречаем мы День Победы - день славы и поминовения мертвых, день, когда вместе с гордостью за все то, что было сделано нами в годы Великой войны, возвращаются в наши дома старое горе и старая боль.
А май в тот год был теплым и солнечным. Толпы москвичей и приезжих бродили по дорожкам Всесоюзной Сельскохозяйственной выставки, вновь открытой в Москве после многолетнего перерыва; уходили на целину комсомольские эшелоны, гремели оркестры на привокзальных площадях.
И все чаще и чаще в эту весну бывало так - люди встречались на улице, или в театре, или в метро и сначала, не обратив друг на друга внимания, равнодушно проходили мимо, а потом вдруг оборачивались, растерянно улыбались, и один, побледнев, но все еще не решаясь протянуть руку, бросался к другому и спрашивал, задохнувшись:
- Это ты?!. Ты вернулся?!.
Москва живет вокзалами. И проводы в тот год были легкими и недолгими, а встречи начинались слезами...
Пошел занавес.
Ефремов продолжал:
- Вечер. Над стадионом "Динамо", в светлом еще небе, мирно гудит самолет.
Окна в комнате открыты настежь и отчетливо слышно, как внизу, во дворе, галдят ребятишки, воинственно вопят коты и раздается веселое, нахальное треньканье велосипедных звоночков.
Между двумя книжными полками, на одной из которых в черном футляре лежит скрипка, висит портрет Давида. На портрете ему лет двадцать - хмурое лицо с напряженно сжатыми губами склонилось к скрипке, тонкие пальцы уверенно держат смычок.
В уголке дивана, скинув туфли и поджав под себя ноги, сидит Таня.
На низком круглом столике - какая-то нехитрая снедь, бутылка коньяку и две рюмки...
Ефремов-Чернышев вдруг резко повернулся спиною к зрительному залу и шагнул прямо на сцену.
Он сел на стул рядом с Таней, налил себе рюмку, выпил.
Началось четвертое действие
Чернышев (покачивается на стуле, поет).
Гаснет в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза,
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза...
Таня. Не "гаснет", а "бьется".
Чернышев. Что?
Таня. Не "гаснет в тесной печурке огонь", а "бьется в тесной печурке огонь"!
Чернышев. Художественного значения не имеет! (Потянулся к бутылке.) Давай еще?
Таня. С ума сошел? Я уже и так совсем пьяная.
Чернышев. Праздник же.
Таня. Хватит! (Вскочила, убрала бутылку и рюмки.) Людмила приедет, увидит - убьет меня.
Чернышев. А если не приедет?
Таня. Ну, не знаю. Она была на вызове, но я просила передать, что звонили из дома... В котором часу салют?
Чернышев. В десять... Татьяна, ну давай еще по маленькой!
Таня. Нет. Ты, милый мой, становишься к старости пьяницей.
Чернышев. Так ведь праздник... День Победы!
Таня (нараспев). Праздник, праздник, праздник! Из-за этого праздника я сегодня с утра реву... Чай будешь пить?
Черныше в. Не хочется! (Презрительно сморщился.) Чай!..
Таня подходит к двери в соседнюю комнату, чуть приоткрывает ее.
Таня. Давид, хочешь чаю? (После паузы, не расслышав ответа.) Я спрашиваю - ты хочешь
чаю? Из соседней комнаты слышен голос. -Нет! Таня (закрыла дверь). Как угодно! Чернышев. Очередной разрыв дипломатических отношений?
Таня. Холодная война.
Чернышев (понизив голос). Слушай-ка, у него все еще продолжается эта переписка?
Таня. Кажется! (Прошлась по комнате, остановилась у открытого окна, вздохнула.) Ох, Ваня, если бы ты только знал, до чего мне все это надоело? День за днем - консультация, суд, арбитраж... И все дела какие-то унылые, кляузные... А тут еще теперь выяснения отношений?
Чернышев. Он тебя просто ревнует.
Таня (хмыкнула). Было бы к кому!.. Ну, ничего - скоро я, слава Богу, уеду. Мне с конца месяца дают отпуск.
Чернышев. Куда поедешь?
Таня. Куда-нибудь к морю. Буду весь день ходить - до изнеможения, чтобы ничего не снилось, чтобы ни о чем не вспоминать и не думать... Скажи, Ваня, у тебя бывает так - привяжется один какойнибудь сон и снится чуть не каждую ночь?
Чернышев. Я сны вижу редко.
Таня. А мне, вот уже который раз, снится все одно и то же... Как будто мы с Давидом едем куда-то в поезде... И так все, знаешь, ясно: мы в купе вдвоем, большой чемодан заброшен с вещами наверх, в багажник, маленький чемодан и сумка с продуктами - в сетке... Гудит поезд, стучат колеса, звенят и подпрыгивают ложечки в стаканах... А потом - и это как-то сразу- уже не поезд, а Большой зал Консерватории... И не
Давид, а я почему-то стою на эстраде и рассказываю про то, как все было...
Чернышев (хмуро). Что - было?
Таня (грустно улыбнулась). Ну, про то, как у нас, на Рыбаковой балке, во дворе, росла старая акация... И под этой акацией по вечерам сидели две девчонки - беленькая и черненькая - и слушали, как сердитый мальчишка с вечно расцарапанными коленками играет на скрипке мазурку Венявского...
Чернышев (внимательно поглядел на Таню). Почему ты нервничаешь?
Таня. Не знаю. Ты нервничаешь, и я стала нервничать... Ты только, пожалуйста, не делай такого невинного лица! Ты же не стал бы, просто так, за здорово живешь, просить, чтоб я звонила Людмиле, у которой дежурство... Что-то случилось?
Чернышев (пожал плечами). Праздник!
Таня. Тьфу, заладил!
В коридоре раздаются быстрые шаги. Стремительно, без стука, распахивается дверь и в комнату почти вбегает Людмила - в белом халате, с докторским чемоданчиком в руке.
Людмила (еще с порога). В чем дело? (Взглянула на Таню и Чернышева, задохнулась.) Ну, неужели вы не понимаете... Неужели вы не понимаете, что мне нельзя так звонить?! Что всякий раз, когда мне говорят - звонили из дома - У меня останавливается сердце...
Таня. Но я же просила передать, что все в порядке, что он живздоров, сидит у нас...
Людмила. Мало ли что ты просила передать (Плюхнулась на диван, с трудом перевела дыхание.) А я - пока ехала - представила себе, что он опять, как тогда, шел по улице и упал... И опять - уколы, кислород, бессонные ночи, страх... (Помолчала, тряхнула головой.) У меня дежурство, мне надо ехать - в чем дело?..