"Уезжающий в Африку или…"
Уезжающий в Африку или
Улетающий на Целебес
Позабудет беззлобно бессилье
Оставляемых бледных небес.
Для любви, для борьбы, для сражений
Берегущий запасы души,
Вас обходит он без раздраженья,
Пресмыкающиеся ужи!
И когда загудевший пропеллер
Распылит расставания час,
Он, к высоким стремящийся целям,
Не оглянется даже на вас.
Я же не путешественник-янки,
Нахлобучивший пробковый шлем, —
На китайском моем полустанке
Даже ветер бессилен и нем!
Ни крыла, ни руля, ни кабины,
Ни солдатского даже коня,
И в простор лучезарно-глубинный
Только мужество взносит меня.
О жене и матери забыл,
Маузер прикладистый добыл
И, тугие плечи оголя,
Вышел за околицу, в поля.
Те же джунгли этот гаолян,
Только без озер и без полян.
Здесь на свист хунхуза — за версту
Свистом отзывается хунхуз.
Было много пищи и добра,
Были добрые маузера,
Но под осень, кочки оголя,
Сняли косы пышный гаолян.
Далеко до сопок и тайги,
Наседали сильные враги,
И горнист с серебряной трубой
Правильно развертывает бой.
И хунхуза, сдавшегося в плен,
Чьи-то руки подняли с колен,
Связанного бросили в тюрьму,
Отрубили голову ему.
И на длинной жерди голова
Не жива была и не мертва,
И над ней кружилось воронье:
Птицы ссорились из-за нее.
Еще с Хингана ветер свеж,
Но остро в падях пахнет прелью,
И жизнерадостный мятеж
Дрозды затеяли над елью.
Шуршит вода и, точно медь,
По вечерам заката космы,
По вечерам ревет медведь
И сонно сплетничают сосны.
А в деревнях у детворы
Раскосой, с ленточками в косах,
Вновь по-весеннему остры
Глаза — кусающие осы.
У пожилых степенных манз
Идет беседа о посеве,
И свиньи черные у фанз
Ложатся мордами на север.
Земля ворчит, ворчит зерно,
Набухшее в ее утробе.
Все по утрам озарено
Сухою синевою с Гоби.
И скоро бык, маньчжурский бык,
Сбирая воронье и галочь,
Опустит смоляной кадык
Над пашней, чавкающей алчно.
Мне душно от зоркой боли,
От злости и коньяку…
Ну, ходя, поедем, что ли,
К серебряному маяку!
Ты бронзовый с синевою,
Ты с резкою тенью слит,
И молодо кормовое
Весло у тебя юлит.
А мне направляет глухо
Скрипицу мою беда,
И сердце натянет туго
Ритмические провода.
Но не о ком петь мне нежно,
Ни девушки, ни друзей, —
Вот разве о пене снежной,
О снежной ее стезе,
О море, таком прозрачном,
О ветре, который стих,
О стороже о маячном,
О пьяных ночах моих,
О маленьком сне, что тает,
Цепляясь крылом в пыли…
Ну, бронзовый мой китаец,
Юли же, юли-юли!..
От фонаря до фонаря — верста.
Как вымершая, улица пуста.
И я по ней, не верящий в зарю,
Иду и сам с собою говорю.
Да, говорю, пожалуй, пустяки,
Но все же получаются стихи.
И голос мой, пугающий собак,
Вокруг меня лишь уплотняет мрак.
Нехорошо идти мне одному,
Седеющую взламывая тьму, —
Зачем ей человеческая речь,
А я боюсь и избегаю встреч.
Любая встреча — робость и обман.
Прохожий руку опустил в карман,
Отходит дальше, сгорблен и смущен,
Меня, бродяги, испугался он.
Взглянул угрюмо, отвернулся — и
Расходимся, как в море корабли.
Не бойся, глупый, не грабитель я,
Быть может, сам давно ограблен я,
Я пуст, как это темное шоссе,
Как полночь бездыханная, — как все!
Бреду один, болтая пустяки,
Но все же получаются стихи.
И кто-нибудь стихи мои прочтет,
И родственное в них себе найдет:
Немало нас, плетущихся во тьму.
Но, впрочем, лирика тут ни к чему…
Дойти бы, поскорее дошагать
Мне до дому и с книгою — в кровать!
Объятый дымкою лиловой,
Гор убегает караван.
Над ним — серебряноголовый
Прекрасный витязь Фудзи-сан.
И дышит все вокруг покоем,
Прозрачен воздух, как слюда!
А рядом с грохотом и воем
Летят, грохочут поезда.
И в небесах гудит пропеллер,
Но нежно женщины страны
Поют теперь, как прежде пели,
Святые песни старины.
И опускают томно вежды,
И улыбаются легко,
И красочные их одежды
Благоухают далеко.
На мотыльков они похожи,
На экзотичные цветы,
И возле них так странно ожил
Певучий, сладкий мир мечты!
И как хорош поклон их чинный,
Привет улыбок золотых,
Когда спокойные мужчины
Проходят гордо мимо них.
Спокойствие и сила веет
Из глаз мужских, упорных глаз…
Значенья полный, тяжелеет
Насыщенный вечерний час.
И месяц встал над тучей хмурой,
Примчавшейся издалека,
И точно в лепестках сакуры, —
Вся в блесках близкая река…
И парк ночною жизнью ожил,
Полночный час легко вошел…
Как на Россию непохоже,
Но как чудесно хорошо!
Часто снится: я в обширном зале…
Слыша поступь тяжкую свою,
Я пройду, куда мне указали,
Сяду на позорную скамью.
Сяду, встану — много раз поднимут
Господа в мундирах за столом.
Все они с меня покровы снимут,
Буду я стоять в стыде нагом.
Сколько раз они меня заставят
Жизнь мою трясти-перетряхать.
И уйдут. И одного оставят,
А потом, как червяка, раздавят
Тысячепудовым: «Расстрелять!»
Заторопит конвоир: «Не мешкай!»
Кто-нибудь вдогонку крикнет:
«Гад!» С никому не нужною усмешкой
Подниму свой непокорный взгляд.
А потом — томительные ночи
Обступившей непроломной тьмы,
Что длиннее, но и что короче
Их, рожденных сумраком тюрьмы.
К надписям предшественников имя
Я прибавлю горькое свое.
Сладостное: «Боже, помяни мя»
Выскоблит тупое острие.
Всё земное отожму, оставлю,
Стану сердцем сумрачно-суров
И, как зверь, почувствовавший травлю,
Вздрогну на залязгавший засов.
И без жалоб, судорог, молений,
Не взглянув на злые ваши лбы,
Я умру, прошедший все ступени,
Все обвалы наших поражений,
Но не убежавший от борьбы!
Как зверь из клетки вековой,
Народ наш выпущен на волю
И, словно дикий конь по полю,
Летит, подхлестнутый молвой.
Неукротим безумный бег
Коня строптивого, лихого,
На нем нет всадника былого,
С ним разделявшего ночлег.
Пылает взор его огнем,
Он рвется в даль, неукротимый;
Ему в степи необозримой
Конец и гибель — нипочем.
Топча серебряный ковыль,
Преграды грудью расшибая,
Он скачет, яростно вздымая
Клубами вьющуюся пыль.
Почуя вольности дурман,
Исполнен силы и отваги,
Чрез пни, болота и овраги
Он мчит, как грозный ураган.
Надулись ноздри, гневный рот
Оделся пеной белоснежной.
Не удержать уздой железной
Его неистовый полет.
Кто, страх понятный прочь гоня,
Безумца воли обуздает,
Кто, для спасенья, оседлает
Осатаневшего коня?
"Русь горит! Пылают зданья…"