«Три раза ты приснилась мне, но первый раз коварно…»
Три раза ты приснилась мне, но первый раз коварно:
когда к смеющейся тебе я было прикоснулся,
как рыба, обернулась ты моей подружкой прежней,
и смех твой простодушный стал ее злорадным смехом.
Когда же ты решилась вновь присниться мне, я было
уже смеющейся тебя коснулся, но внезапно
прозрел и вынырнул из сна, как из пучины – рыба,
но долго слышался в ночи твой смех, как день, невинный.
Когда ж ты в третий раз пришла тревожить сон мой грешный,
и я смеющейся тебя не «было», а коснулся,
не тело обнял я, а смех бесплотный и беззлобный,
устами тронув не уста – какой-то детский лепет.
Про одиночество я врал
и самому себе скорее —
я – человек, и слишком мал
для одиночества – имея
друзей и братьев, Галатею,
был одинок я не вполне,
но я был одинок пред НЕЮ:
со смертью всяк наедине.
Тогда ЕДИНСТВОМ называл
я одиночество кичливо.
Но одиночество – развал,
предательство, забвенье, либо
такое царственное диво,
какое не под силу мне.
Передо мною кружка пива:
со смертью всяк наедине.
Но я тогда от счастья вел
счет одиночеству. В итоге
его и вправду я обрел,
но только как иголку в стоге.
А мне б рассчитывать о Боге,
которого я был извне…
Снег отрясая на пороге,
со смертью всяк наедине.
Вот снег тот вправду одинок.
Но мы-то здесь, но мы-то дома.
За нами щелкнувший замок
звучит, как музыка, без взлома.
И мы беседуем. Истома
недугов, бед – души на дне.
И там же жмется аксиома:
со смертью всяк наедине.
Зима все злее, видит Бог,
зима – мерзавка, недотрога.
И мы сошлись на огонек,
диковинный в ночи – нас много,
но одиноки мы убого
и в единении, зане
без одиночества – без Бога —
со смертью всяк наедине.
Не в высях простертых,
а где-то у нас
как прежде, растет он,
растет про запас —
пусть гол и безлюден —
не там и не тут —
но ангелы лютые
рай стерегут.
Все движения природы
столь незримы – ни частиц
мы не видим, ни микробы
нам своих не кажут лиц.
Но гляди – девица… Мы с ней
чуть знакомы, но ей-ей —
неподвижнейшие мысли —
под игрой ее кудрей.
«Хоть сыплется струйкой…»
Хоть сыплется струйкой
точнейший песок,
хоть станет разлукой
и мелкий поток,
о коем Державин
или Гераклит,
когда жизни жаль им,
толкуют… Но влит
в движенье первичный
покой. И извне,
но вечность статичной
мерещится мне.
«Грамотность нужна нам, блядь…»
Грамотность нужна нам, блядь,
поголовная, как стадо,
чтобы всякий мог, коль надо,
но донос, а написать.
Грамотность нужна нам, блядь,
вездесущая, как атом,
чтоб не Пушкина – куда там,
но повестку прочитать.
«Не город мертвых – град кумиров…»
Не город мертвых – град кумиров,
град памятников – их мундиров,
сапог испанских, галифе,
шинелей длинных и т. д.
Здесь конь Калигулы отлитым
по пьедесталу бьет копытом,
град указующих десниц,
гранитных брюк, жилетов, лиц.
В порядке наших дел амурных,
как мусор в столь помпезных урнах,
давай же встретимся с тобой,
где всенароднейший герой
окутан бранной славой,
стоит палач безглавый.
«Да, мы не верим в приведенья…»
Да, мы не верим в приведенья —
невидимы – но обретясь
в незримом мире, в запредельном
они-то сами верят в нас?
«Любовь и ненависть, позор, добро и зло…»
Любовь и ненависть, позор, добро и зло —
что было, то как раз и не прошло,
а то, что не бывало,
как раз и миновало,
как холода не ставшее тепло.
Заворожено, чуть дыша,
мне видеть довелось,
как между леса-миража
бежал бесшумный лось —
в лесу, пригрезившемся мне,
сей лось мелькнул, как сон,
но как Плисецкая горе
вздымал колена он.
«Белый день – то рай Господний…»
Белый день – то рай Господний.
Ночь черна – то ад напрасный.
А уж сумрачно, ненастно,
надо быть, во преисподней.
«Что ж было? – похоти гульба?..»
Что ж было? – похоти гульба? —
поди теперь пойми —
ведь я был пьян, она глупа,
и все забыли мы.
Ан помним эти времена,
как взятые взаймы,
хоть я был зол, она пьяна,
и все забыли мы.
Но друг без друга всяк из нас,
как нищий без сумы,
иль, как без хохота паяц,
раз все забыли мы.
«Не грядкой дерна в мире кратком…»
Не грядкой дерна в мире кратком,
не вздохом вечно молодым,
а станем мы миропорядком —
ведь мы и были им.
«Сосулькой с неба к нам стекла…»
Сосулькой с неба к нам стекла.
Вокруг нее – тела, тела
холодные – тепло их переходит
в ее извечный холод —
ведь холод вечно алчен до тепла.
Дождь всенощной утром
курится, как дым,
но зрением утлым
мы видим за ним —
пусть тускло,
пусть слепо
«дождь в глине увяз»,
что зоркое небо
глядит не на нас.
«Сквозь безвозвратность лживую…»
Сквозь безвозвратность лживую
все в мире ярче, но
обратной перспективою
искажено:
как будто погрузился всяк
предмет себя на дно,
и стало явственней, чем знак,
лица ль, души пятно.
«Август – иль как не бывало…»
Август – иль как не бывало
лето? или даль честна?
Август? – не конец – начало,
август – осени весна.
Август – созреванья сгусток,
но у августа тайком,
как у автора «Августы»
в теплом горле – снежный ком.
Судьбы такая малость
осталась нам с тобой,
но то, что миновалось —
осталось: голубой,
зеленый цвет и алый
иль белый – пусть она
судьбы
не миновала —
гнилая желтизна.
«Полное забвение (напрасно ты…»
Полное забвение (напрасно ты
ищешь то, что вглубь тебя ушло) —
как оно походит на стекло,
к коему из внешней тьмы притиснуты
сотни жутко искаженных лиц —
всею глубиной души вглядись:
ты ж не знаешь их в лицо, но я тебе
пропастью клянусь – ты знал их по
имени или рукопожатью,
по вражде иль едкому объятью…
полное забвение препо…
Нет, русалки не лгут,
даже если солгут —
они НЕ ГОВОРЯТ —
это кажется только —
разве только поют
в унисон и не в лад
безурывно и тонко,
на деревце сидя,
на водицу глядя
или на беспутицу гибельных болот.
«Нагл белым днем, стал под вечер уныл…»
Нагл белым днем, стал под вечер уныл,
ИСПОВЕДАЛЬНО главу ты склонил
пусть над газетою, пусть над едой,
пусть над подружкой своей молодой,
но да покроют мирок твой миры
епитрахилью вечерней зари.
«Раз представ пред Господом…»
Раз представ пред Господом,
вопрошу грешный аз:
«Вправду ль грешники космосом
станут, в нем распыляясь?
Значит, мир – не гармония,
и на звездном огне
вечно длится агония
сопричастных вине?
Ай да сферы небесные! —
значит, вот где Твой ад! —
Где же держишь ты, Господи,
тех, кто не виноват?»
…Но пойму в безответности
суету своих слов:
не увидеть нам вечности
ни в какой телескоп.
«Если бы не все на свете…»
Если бы не все на свете,
если бы ни я, ни ты,
сколько раз пустоты эти
стали б всплеском полноты,
и восточной сказкой – сухо
в горле, угасает глаз —
обернулась бы разлука
тысячу и один раз.
Как заметил иудей,
прославленный пением,
создал Бог допреж людей
людское спасение,
без которого, мой свет,
человеку спасу нет.
Ведь он на вид
поэт, но видит Бог:
воск не горит,
а плавится… и впрок.
«Если боль настолько одинока…»
Если боль настолько одинока,
одиночество страшнее, чем Освенцим.
…Так идет он от итога до итога
«с гордым оком и несытым сердцем».
«Не в приволжском городишке древнем…»
Не в приволжском городишке древнем —
в городе голосовавших рук,
возле Академии Наук
корчатся весенние деревья,
словно изваянья адских мук —
тех, что терпит ныне тот,
за кого нас мука ждет.