67. МИЛЫЕ КРАСАВИЦЫ РОССИИ
В буре электрического света
умирает юная Джульетта.
Праздничные ярусы и ложи
голосок Офелии тревожит.
В золотых и темно-синих блестках
Золушка танцует на подмостках.
Наши сестры в полутемном зале,
мы о вас еще не написали.
В блиндажах подземных, а не в сказке
наши жены примеряли каски.
Не в садах Перро, а на Урале
вы золою землю удобряли.
На носилках длинных под навесом
умирали русские принцессы.
Возле, в государственной печали,
тихо пулеметчики стояли.
Сняли вы бушлаты и шинели,
старенькие туфельки надели.
Мы еще оденем вас шелками,
плечи вам согреем соболями.
Мы построим вам дворцы большие,
милые красавицы России.
Мы о вас напишем сочиненья,
полные любви и удивленья.
1945 (?)
Много лет и много дней назад
жил в зеленой Франции аббат.
Он великим сердцеведом был.
Слушая, как пели соловьи,
он, смеясь и плача, сочинил
золотую книгу о любви.
Если вьюга заметает путь,
хорошо у печки почитать.
Ты меня просила где-нибудь
эту книгу старую достать.
Но тогда была наводнена
не такими книжками страна.
Издавались книги про литье,
книги об уральском чугуне,
а любовь и вестники ее
оставались как-то в стороне.
В лавке букиниста-москвича
все-таки попался мне аббат,
между штабелями кирпича,
рельсами и трубами зажат.
С той поры, куда мы ни пойдем,
оглянуться стоило назад —
в одеянье стареньком своем
всюду нам сопутствовал аббат.
Не забыл я милостей твоих,
и берет не позабыл я твой,
созданный из линий снеговых,
связанный из пряжи снеговой.
…Это было десять лет назад,
По широким улицам Москвы
десять лет кружился снегопад
над зеленым празднеством листвы.
Десять раз по десять лет пройдет.
Снова вьюга заметет страну.
Звездной ночью юноша придет
к твоему замерзшему окну.
Изморозью тонкою обвит,
до утра он ходит под окном.
Как русалка, девушка лежит
на диване кожаном твоем.
Зазвенит, заплещет телефон,
в утреннем ныряя серебре.
И услышит новая Манон
голос кавалера де Грие.
Женская смеется голова,
принимая счастие и пыл…
Эти сумасшедшие слова
я тебе когда-то говорил.
И опять сквозь русский снегопад
горько улыбается аббат.
1945 (?)
Это все-таки было
утром жизни моей —
ты ведь кофту носила,
пояс-хвостик на ней.
За прекрасную блузку,
веселясь и грозя,
все тебя трясогузкой
называли друзья.
Жизнь почти отшумела.
Серебрятся виски.
И от кофточки белой
вряд ли есть лоскутки.
Но со щедростью русской,
трепеща и виясь,
у меня трясогузка
под окном завелась.
Осеняет прилежно
холостое жилье.
Благодарно и нежно
я встречаю ее.
1945 (?)
70. «Трудно называться мне поэтом…»
Трудно называться мне поэтом
той красивой пасмурной земли,
от которой на исходе лета,
плача, улетают журавли.
Медленно мерцающая стая
протечет над призрачным селом
и в осеннем сумраке растает,
словно снег в стакане голубом.
1945 (?)
Мать ждала для сына легкой доли —
сын лежит, как витязь, в чистом поле.
В чистом поле, на земле советской,
пулею подкошенный немецкой.
Мать ждала для дочери венчанья,
а досталось дочери молчанье.
Рыжие фельдфебели в подвале
три недели доченьку пытали.
Три недели в сумраке подвала
ничего она им не сказала.
Только за минуту до расстрела
вспомнила про голос и запела.
Ах, не плачет мать и не рыдает,
имена родные повторяет.
Разве она думала-рядила,
что героев Времени растила?
В тонкие пеленки пеленала,
в теплые сапожки обувала…
<1946>
Раскрашена розовым палка,
дощечка сухая темна.
Стучит деревянная прялка.
Старуха сидит у окна.
Бегут, утончаясь от бега,
в руке осторожно гудя,
за белою ниткою снега
весенняя нитка дождя.
Ей тысяча лет, этой пряхе,
а прядей не видно седых.
Работала при Мономахе,
при правнуках будет твоих.
Ссыпается ей на колени
и стук партизанских колес,
и пепел сожженных селений,
и желтые листья берез.
Прядет она ветер и зори,
и мирные дни и войну,
и волны свободные моря,
и радиостанций волну.
С неженскою гордой любовью
она не устала сучить
и нитку, намокшую кровью,
и красного знамени нить.
Декабрь сменяется маем,
цветы окружают жилье,
идут наши дни, не смолкая,
сквозь темные пальцы ее.
Суровы глаза голубые,
сияние молний в избе.
И ветры огромной России
скорбят и ликуют в трубе.
1946
Кладбище паровозов.
Ржавые корпуса.
Трубы полны забвенья.
Свинчены голоса.
Словно распад сознанья —
полосы и круги.
Грозные топки смерти.
Мертвые рычаги.
Градусники разбиты:
цифирки да стекло —
мертвым не нужно мерить,
есть ли у них тепло.
Мертвым не нужно зренья —
выкрошены глаза.
Время вам подарило
вечные тормоза.
в ваших вагонах длинных
двери не застучат,
женщина не засмеется,
не запоет солдат.
Вихрем песка ночного
будку не занесет.
Юноша мягкой тряпкой
поршни не оботрет.
Стали чугунным прахом
ваши колосники.
Мамонты пятилеток
сбили свои клыки.
Эти дворцы металла
строил союз труда:
слесари и шахтеры,
села и города.
Шапку сними, товарищ.
Вот они, дни войны.
Ржавчина на железе,
щеки твои бледны.
Произносить не надо
ни одного из слов.
Ненависть молча зреет,
молча цветет любовь.
Тут ведь одно железо.
Пусть оно учит всех.
Медленно и спокойно
падает первый снег.
1946
74. «Там, где звезды светятся в тумане…»
Там, где звезды светятся в тумане,
мерным шагом ходят марсиане.
На холмах монашеского цвета
ни травы и ни деревьев нету.
Серп не жнет, подкова не куется,
песня в тишине не раздается.
Нет у них ни счастья, ни тревоги —
всё отвергли маленькие боги.
И глядят со скукой марсиане
на туман и звезды мирозданья.
…Сколько раз, на эти глядя дали,
о величье мы с тобой мечтали!
Сколько раз стояли мы смиренно
перед грозным заревом Вселенной!
…У костров солдатского привала
нас иное пламя озаряло.
На морозе, затаив дыханье,
выпили мы чашу испытанья.
Молча братья умирали в ротах.
Пели школьницы на эшафотах.
И решили пехотинцы наши
вдоволь выпить из победной чаши.
Было марша нашего начало —
как начало горного обвала.
Пыль клубилась. Пенились потоки.
Трубачи трубили, как пророки.
И солдаты медленно, как судьи,
наводили тяжкие орудья.
Дым сраженья и труба возмездья.
На фуражках алые созвездья.
…Спят поля, засеянные хлебом.
Звезды тихо освещают небо.
В темноте над братскою могилой
пять лучей звезда распространила.
Звезды полуночные России.
Звездочки армейские родные.
…Телескопов точное мерцанье
мне сегодня чудится вдали:
словно дети, смотрят марсиане
на Великих жителей Земли.
1946