Пока она цветет, ничто с ней не сравнится!
Раскинула свои палатки и шатры,
Свой полог подняла, светла и белолица.
И чудится, что есть у дерева душа —
Вот этот чудный дух, вот этот сладкий запах.
С дистанции сойдет всех раньше, так спеша,
Как будто скучно ей на всех других этапах.
Июнь ей ни к чему, тем более – июль.
Лишь юность хороша; черемуха, спасибо!
Как если бы прошел по улице патруль,
Черемуха – пароль, не жимолость, не липа.
Доверчивость, весна, цветенье на распыл,
На грани волшебства, по гибельному краю.
А юность я и впрямь, увы, почти забыл,
И первую любовь почти не вспоминаю.
«В сад сегодня не выйдешь, так сыро…»
В сад сегодня не выйдешь, так сыро.
Постоишь на крыльце – и домой.
Ты, ей-богу, как в рубке буксира
Над жемчужно-туманной травой,
На густые поделенной пряди,
Словно кто-то ее причесал
Так, чтоб спереди пышно и сзади
Сад лоснился, клубился, мерцал.
Никакой поэтической мысли
В этом стихотворении нет,
Только радость дымящейся жизни,
Только влагой насыщенный свет.
Кто мне дал эту сырость густую,
Затруднил по траве каждый шаг?
Я не мыслю, но я существую.
Существуя, живу, еще как!
«Вчера я заметил, что голуби ходят, кивая…»
Вчера я заметил, что голуби ходят, кивая.
Впервые заметил, а видел их тысячу раз.
Как будто на что-то согласие важно давая,
Да-да, – уверяя в полнейшем сочувствии нас.
Как прежде не видел я чудной готовности этой
Поддакивать нам на ходу и во всём потакать,
Такой бескорыстной, в широкие перья одетой,
Лоснящейся, радужной, уличным лужам под стать?
А если бы «нет» говорили они, отрицая
Надежду и радость, как было бы грустно, представь!
Какая удача, подумай, отрада какая:
Всё – правда, всё – чудо, всё – быль, безусловно,
и явь!
«А это что у нас растет, болиголов?…»
А это что у нас растет, болиголов?
Кокорыш, борщевик – ужасные названья.
А может быть, купырь.
О, сколько диких слов,
Внушающих тоску! Народное сознанье,
Латиницы в обход, сумело оценить
Их подлинную суть, воздав им по заслугам.
Ты спрашиваешь, что? Я думаю, что сныть:
От страха так назвать могли ее, с испугом.
И тот, кто первый дал такое имя ей,
А ближние легко и дружно подхватили,
Не меньше, чем Гомер, не хуже, чем Орфей,
Да только не писал стихов или забыли
Их… Не забыли, нет! Нам кажется, что мы
Листаем каталог клубящихся растений,
А это к нам дошла трагедия из тьмы,
Поэма вещих снов и точных наблюдений.
«На улицу, заросшую травой…»
На улицу, заросшую травой,
Я вышел в летних сумерках. Горели
Огни на дачах. Августовский зной
Дышал еще, но кротко, еле-еле.
Три девочки сидели на бревне, —
Их спать еще из дома не позвали, —
И что-то, рассмеявшись, обо мне,
А может быть, не обо мне сказали.
Прохладное дыхание земли,
Кустарник, протянувшийся по краю,
Заросшие травою колеи…
Хотел бы я еще раз жить? Не знаю.
«Прогуляться вышли поздно…»
Прогуляться вышли поздно.
Ночь во всем великолепье
Золотые свои сети
Развернула в темноте.
– Посмотри, как эти звезды
Хороши в турецком небе
И ближайшие, и эти,
И особенно вон те!
Те, смотри, почти живые.
Даже кажется, что можно
К ним с вопросом обратиться,
Попросить о чем-нибудь.
Как посты сторожевые,
Проступают осторожно,
А за ними тьма клубится.
Посмотри, какая жуть!
Как мерцает вполнакала
Их узорное сцепленье!
Неужели во Вселенной,
Кроме нашей, жизни нет?
– Есть, конечно, – ты сказала, —
Это – горное селенье,
Есть там школа, несомненно,
Кладбище и минарет.
«Остановиться вовремя. А те…»
Остановиться вовремя. А те,
Кто не умеет это сделать, будут
Потом жалеть. И звезды в темноте
Им твердости, быть может, не забудут
И не простят решимости: был миг,
Когда они одуматься хотели,
Да слишком, видно, был разбег велик
И радовало достиженье цели.
И промедленье слабостью назвав,
Не поняли, что требовалась сила
Опомниться и не бежать стремглав,
Прислушаться к тому, что говорила
Ночь и кусты, стоявшие толпой,
Как будто преграждая им дорогу,
Ты спросишь, что тогда считать судьбой?
Сомненье и считать судьбой, тревогу.
«Слепые силы так сцепились…»
Слепые силы так сцепились,
В какой-то миг сложились так,
Что в наше зренье обратились
И разглядели вечный мрак.
Самих себя они узрели
Посредством нашей пары глаз,
Их вставив нам в глазные щели,
Слезами смоченный алмаз.
Как внятно нам вихревращенье
И блеск в кромешных небесах!
Какое чудо – наше зренье,
Мысль, промелькнувшая в глазах!
И Леонардо взгляд колючий,
И мощь рембрандтовских картин.
Какой невероятный случай,
На триллионы проб – один!
«Отца и мать, и всех друзей отца…»
Отца и мать, и всех друзей отца
И матери, и всех родных и милых,
И всех друзей, – и не было конца
Их перечню, – за темною могилой
Кивающих и подающих мне
За далью не читаемые знаки,
Я называл по имени во сне
И наяву, проснувшись в полумраке.
Горел ночник, стояла тишина,
Моих гостей часы не торопили,
И смерть была впервые не страшна,
Они там все, они ее обжили,
Они ее заполнили собой,
Дома, квартиры, залы, анфилады,
И я там тоже буду не чужой,
Меня там любят, мне там будут рады.
«Вечерней тьмою был сведен на нет…»
Вечерней тьмою был сведен на нет
И сад, и ели контур грандиозный,
И если в окнах церкви брезжил свет,
То свет, скорей всего, религиозный,
Оставшийся или от служб дневных,
Или молитв старушечьих, прилежных.
Есть в сельской церкви то, что городских
Людей влечет, и самых безнадежных.
Таких, как я, – сознанью вопреки
И горькой очевидности явлений.
А может быть, присутствие реки
И сумрачность шуршаний, шелестений
Поддерживали этот слабый свет
И сердцу втайне что-то говорили,
Не требуя ответить: да иль нет,
Не заставляя выбрать: или – или.
«Кто ты? Что ты? Кто ты? Что ты?…»
И лежу я, околдован…
И. Анненский
Кто ты? Что ты? Кто ты? Что ты?
Это тикают часы.
Философские заботы,
Жизни детские азы.
Городского неба розов
Полог в сумерках ночных.
А исканий и запросов
Я не знаю никаких.
Роковых перерождений,
Переломов, катастроф,
Вековых нагромождений
Установок и основ.
Но часы меня смущают,
Отмахнуться не дают.
Кто ты? Что ты? – повторяют,
Кто ты? Что ты? – пристают.
И сижу я, зачарован
Их вопроса прямотой.
Кто же знает, кто он, что он?
Шопенгауэр, Толстой?
Не запнутся, не споткнутся,
Им не стыдно, не смешно.
Циферблат у них, как блюдце,
И во тьме блестит оно.
Я их в комнату другую,
Под шумок перенесу:
Пусть там тикают впустую, —
От тоски себя спасу.
«Душа – элизиум теней и хочет быть звездой…»
Душа – элизиум теней и хочет быть звездой,
Но звезды знают ли о ней в ее тоске земной?
Они горят мильоны лет, быть может, потому,
Что о душе и речи нет у спрятанных во тьму.
Но, может быть, во тьме ночной, в сиянье неземном
Звезда б хотела быть душой, омытой летним днем,
И в хладной вечности своей, среди надмирной тьмы,
Раскрыв объятья для теней, быть смертною, как мы.
«Утром тихо, чтобы спящую…»
Утром тихо, чтобы спящую
Мне тебя не разбудить,
Я встаю и дверь скрипящую
Пробую уговорить
Обойтись без скрипа лишнего,
И на цыпочках, как вор,
Может быть, смеша Всевышнего,
Выбираюсь в коридор.
Есть в моем печальном опыте
Знанье горестное. Вот,
Так и есть: в соседней комнате
На столе записка ждет:
«Провела полночи с книжкою,
Не могла никак уснуть.
Постарайся утром мышкою
Быть. Не звякни чем-нибудь».
Спи, не звякну. Все движения
Отработаны, шаги,
Как церковное служение,
Не забыты пустяки,
Всё обдумано и взвешено,
Не должно ничто упасть.
Спи. К любви печаль подмешена,
Страх, а думают, что страсть.
«Мы в постели лежим, а в Чегеме шумит водопад…»
Мы в постели лежим, а в Чегеме шумит водопад.
Мы на кухне сидим, а в Чегеме шумит водопад,
Мы на службу идем, а в Чегеме шумит водопад,
Мы гуляем вдвоем, а в Чегеме шумит водопад.
Распиваем вино, а в Чегеме шумит водопад.
Открываем окно, а в Чегеме шумит водопад.
Мы читаем стихи, а в Чегеме шумит водопад.
Мы заходим в архив, а в Чегеме шумит водопад.
Нас, понурых, с колен, а в Чегеме шумит водопад,
Поднимает Шопен, а в Чегеме шумит водопад.
Жизнь с собой не забрать, и чему я особенно рад, —
Буду я умирать, а в Чегеме шумит водопад!