Помню лишь – плакала медсестра.
Сидела, плакала и бинтовала…
Но слезы не слабость. Когда гроза
Летит над землей в орудийном гуле.
Отчизна, любая твоя слеза
Врагу отольется штыком и пулей!
Но вот свершилось! Пропели горны!
И вновь сверкнула голубизна,
И улыбнулась ты в мир просторный,
А возле ног твоих птицей черной
Лежала замершая война!
Так и стояла ты: в гуле маршей,
В цветах после бед и дорог крутых,
Под взглядом всех наций рукоплескавших —
Мать двадцати миллионов павших
В объятьях двухсот миллионов живых!
Мчатся года, как стремнина быстрая…
Родина! Трепетный гром соловья!
Росистая, солнечная, смолистая,
От вьюг и берез белоснежно чистая,
Счастье мое и любовь моя!
Ступив мальчуганом на твой порог,
Я верил, искал, наступал, сражался.
Прости, если сделал не все, что мог,
Прости, если в чем-нибудь ошибался!
Возможно, что, вечно душой горя
И никогда не живя бесстрастно,
Кого-то когда-то обидел зря, —
А где-то кого-то простил напрасно.
Но пред тобой никогда, нигде, —
И это, поверь, не пустая фраза! —
Ни в споре, ни в радости, ни в беде
Не погрешил, не схитрил ни разу!
Пусть редко стихи о тебе пишу
И не трублю о тебе в газете —
Я каждым дыханьем тебе служу
И каждой строкою тебе служу,
Иначе зачем бы и жил на свете!
И если ты спросишь меня сердечно,
Взглянув на прожитые года:
– Был ты несчастлив? – отвечу: – Да!
– Знал ли ты счастье? – скажу: – Конечно!
А коли спросишь меня сурово:
– Ответь мне: а беды, что ты сносил,
Ради меня пережил бы снова?
– Да! – я скажу тебе. – Пережил!
– Да! – я отвечу. – Ведь если взять
Ради тебя даже злей напасти,
Без тени рисовки могу сказать:
Это одно уже будет счастьем!
Когда же ты скажешь мне в третий раз:
– Ответь без всякого колебанья:
Какую просьбу или желанье
Хотел бы ты высказать в смертный час?
И я отвечу: – В грядущей мгле
Скажи поколеньям иного века:
Пусть никогда человек в человека
Ни разу не выстрелит на земле!
Прошу: словно в пору мальчишьих лет,
Коснись меня доброй своей рукою.
Нет, нет, я не плачу… Ну что ты, нет…
Просто я счастлив, что я с тобою…
Еще передай, разговор итожа,
Тем, кто потом в эту жизнь придут,
Пусть так они тебя берегут,
Как я. Даже лучше, чем я, быть может.
Пускай, по-своему жизнь кроя,
Верят тебе они непреложно.
И вот последняя просьба моя:
Пускай они любят тебя, как я,
А больше любить уже невозможно!
Если любовь уходит, какое найти решенье?
Можно прибегнуть к доводам, спорить и убеждать,
Можно пойти на просьбы и даже на униженья,
Можно грозить расплатой, пробуя запугать.
Можно вспомнить былое, каждую светлую
малость,
И, с дрожью твердя, как горько в разлуке
пройдут года,
Поколебать на время, может быть, вызвать жалость
И удержать на время. На время – не навсегда.
А можно, страха и боли даже не выдав взглядом,
Сказать: – Я люблю. Подумай. Радости
не ломай. —
И если ответит отказом, не дрогнув, принять
как надо,
Окна и двери – настежь: – Я не держу. Прощай!
Конечно, ужасно трудно, мучась, держаться
твердо.
И все-таки, чтобы себя же не презирать потом,
Если любовь уходит – хоть вой, но останься
гордым.
Живи и будь человеком, а не ползи ужом!
Слова и улыбки ее, как птицы,
Привыкли, чирикая беззаботно,
При встречах кокетничать и кружиться,
Незримо на плечи парней садиться
И сколько, и где, и когда угодно!
Нарядно, но с вызовом разодета.
А ласки раздаривать не считая
Ей проще, чем, скажем, сложить газету,
Вынуть из сумочки сигарету
Иль хлопнуть коктейль коньяка с токаем.
Мораль только злит ее: – Души куцые!
Пещерные люди! Сказать смешно.
Даешь сексуальную революцию,
А ханжество – к дьяволу за окно!
Ох, диво вы дивное, чудо вы чудное!
Ужель вам и впрямь не понять вовек,
Что «секс-революция» ваша шумная
Как раз ведь и есть тот «пещерный век».
Когда, ни души, ни ума не трогая,
В подкорке и импульсах тех людей
Царила одна только зоология
На уровне кошек или моржей.
Но человечество вырастало,
Ведь те, кто мечтают, всегда правы.
И вот большинству уже стало мало
Того, что довольно таким, как вы.
И люди узнали, согреты новью,
Какой бы инстинкт ни взыграл в крови,
О том, что один поцелуй с любовью
Дороже, чем тысяча без любви!
И вы поспешили-то, в общем, зря
Шуметь про «сверхновые отношения».
Всегда на земле при всех поколениях
Были и лужицы и моря.
Были везде и когда угодно
И глупые куры и соловьи.
Кошачья вон страсть и теперь «свободна»,
Но есть в ней хоть что-нибудь от любви?!
Кто вас оциничивал – я не знаю.
И все же я трону одну струну:
Неужто вам нравится, дорогая,
Вот так, по-копеечному порхая,
Быть вроде закуски порой к вину?
С чего вы так – с глупости или холода?
На вечер игрушка, живой «сюрприз»,
Ведь спрос на вас, только пока вы молоды,
А дальше, поверьте, как с горки вниз!
Конечно, смешно только вас винить.
Но кто и на что вас принудить может?
Ведь в том, что позволить иль запретить,
Последнее слово за вами все же.
Любовь не минутный хмельной угар.
Эх, если бы вам да всерьез влюбиться!
Ведь это такой высочайший дар,
Такой красоты и огней пожар,
Какой пошляку и во сне не снится.
Рванитесь же с гневом от всякой мрази,
Твердя себе с верою вновь и вновь,
Что только одна, но зато любовь
Дороже, чем тысяча жалких связей!
1978
(Шутка)
История с печалью говорит
О том, как умирали фараоны,
Как вместе с ними в сумрак пирамид
Живыми замуровывались жены.
О, как жена, наверно, берегла
При жизни мужа от любой напасти!
Дарила бездну всякого тепла
И днем, и ночью окружала счастьем.
Не ела первой (муж пускай поест),
Весь век ему понравиться старалась,
Предупреждала всякий малый жест
И раз по двести за день улыбалась.
Бальзам втирала, чтобы не хворал,
Поддакивала, ласками дарила.
А чтоб затеять спор или скандал —
Ей даже и на ум не приходило!
А хворь случись – любых врачей добудет,
Любой настой. Костьми готова лечь.
Она ведь точно знала все, что будет,
Коль не сумеет мужа уберечь…
Да, были нравы – просто дрожь по коже.
Но как не улыбнуться по-мужски:
Пусть фараоны – варвары, а все же
Уж не такие были дураки!
Ведь если к нам вернуться бы могли
Каким-то чудом эти вот законы —
С какой тогда бы страстью берегли
И как бы нас любили наши жены!
Баллада о ненависти и любви
I
Метель ревет, как седой исполин,
Вторые сутки не утихая,
Ревет как пятьсот самолетных турбин,
И нет ей, проклятой, конца и края!
Пляшет огромным белым костром,
Глушит моторы и гасит фары.
В замяти снежной аэродром,
Служебные здания и ангары.
В прокуренной комнате тусклый свет,
Вторые сутки не спит радист,
Он ловит, он слушает треск и свист,
Все ждут напряженно: жив или нет?
Радист кивает: – Пока еще да,
Но боль ему не дает распрямиться.
А он еще шутит: мол, вот беда —
Левая плоскость моя никуда!
Скорее всего, перелом ключицы…
Где-то буран, ни огня, ни звезды
Над местом аварии самолета.
Лишь снег заметает обломков следы
Да замерзающего пилота.
Ищут тракторы день и ночь,
Да только впустую. До слез обидно.
Разве найти тут, разве помочь —
Руки в полуметре от фар не видно?
А он понимает, а он и не ждет,
Лежа в ложбинке, что станет гробом.
Трактор, если даже придет,
То все равно в двух шагах пройдет
И не заметит его под сугробом.
Сейчас любая зазря операция.
И все-таки жизнь покуда слышна.
Слышна, ведь его портативная рация
Чудом каким-то, но спасена.
Встать бы, но боль обжигает бок,
Теплой крови полон сапог,
Она, остывая, смерзается в лед.
Снег набивается в нос и рот.
Что перебито? Понять нельзя,
Но только не двинуться, не шагнуть!
Вот и окончен, видать, твой путь!
А где-то сынишка, жена, друзья…
Где-то комната, свет, тепло…
Не надо об этом! В глазах темнеет…
Снегом, наверно, на метр замело,
Тело сонливо деревенеет…
А в шлемофоне звучат слова:
– Алло! Ты слышишь? Держись, дружище!
Тупо кружится голова…
– Алло! Мужайся! Тебя разыщут!..
Мужайся? Да что он, пацан или трус?!
В каких ведь бывал переделках грозных.
– Спасибо… Вас понял… Пока держусь!
А про себя добавляет: «Боюсь,
Что будет все, кажется, слишком поздно…»
Совсем чугунная голова.
Кончаются в рации батареи.
Их хватит еще на час или два.
Как бревна руки… спина немеет…
– Алло! – это, кажется, генерал.
– Держитесь, родной, вас найдут, откопают.