удачным его «скопирование» через движения лицевых мускулов. Но сказать мне при этом было нечего. И я молчал. Это, может, было и обидно исполнителю, однако к моему «мнению» он отнёсся спокойно. И, кажется, это было в точку в том смысле, что ему, возможно, уже прискучили однообразные обывательские похвалы, которые вряд ли следовало принимать всерьёз. Пусть хоть что-то, но другое.
Могу сказать, что оценочное в таком ключе я замечал у него всегда. В первую пору нашего знакомства довелось нам быть вместе в одном районе. К вечеру, уставшие от дел, мы были приглашены райкомовцами на «природу». С ухой и прочим. Пока шла подготовка трапезы, я и Живаев на время отошли в сторону от костра и не торопясь обособленно прогуливались по раззеленевшемуся лугу, изредка вяло переговариваясь и сходясь почти рядом. Но вот он нагнулся к траве, сорвал маленький гриб, тщательно и шумно разнюхал его и, подойдя совсем близко, поднёс его мне к лицу.
Азартно спросил:
– Чем пахнет?
– Погребом, – сказал я, не придавая никакого значения, так ли это.
– Му…ак! – громко и неожиданно гневно выпалил спросивший, стараясь зацепиться долгим утяжелённым укоряющим глядением за мои глаза.
Как ни в чём не бывало я отступил в сторону и продолжил короткую прогулку. Больше тогда мы к этому эпизоду не вернулись; но позже на протяжении многих лет он, расшевеливая неординарное в том эпизоде, в присутствии кого-нибудь или только наедине со мной вспоминал:
– Не обиделся!..
Это звучало высшей мне похвалой, и я против неё ничего не имел и не имею, хотя мне кажется вполне приемлемым, что гриб может содержать и запах сырого погреба…
Как хорошо, когда в жизни такие ситуации приобретают столь старательно оберегаемую и по-своему справедливую многозначительность!
Чтобы отношения в такой плоскости могли состояться и пребывать в устойчивом положении многие годы, им, конечно, следует подпитываться внушительной внутренней культурой. Мне приходилось немало встречаться с людьми, у которых иногда за край выпирали приметы приобретённой образованности и культурности; казалось, на всё им хватало вкуса, достоинства, уравновешенности и толерантности; но вряд ли их можно было считать принадлежавшими к тому особенному типу интеллигенции, который выражен через некую слегка размягчённую и никогда не изменяющуюся непосредственность, – черту, не связанную хотя бы с каким-то намёком на её приобретение. Лишённые этого изящества, многие, как правило, не «удерживались» на своей вершине, часто на ходу меняясь под воздействием иногда случайных обстоятельств, а то и просто эпизодов. Суть же, думаю, в том, что интеллигент, если ему присуще по-настоящему видовое, то в таком содержании он «проявляется» как бы изначально; и оно, видовое, никогда в нём не убывает настолько, чтобы кто-нибудь мог это заметить, пусть бы тут было даже пошлое за ним подглядывание.
Имея в виду такую формулу «для примерки», я утверждаю, что мой коллега, будучи интеллигентом, ни в чём никогда не отходил да и ни за что не мог бы отойти от своей константы. Культуру и духовность, которые в нём были в наличии, даже трудно представить как заимствование, как насыщение. Скорее, в том – его характер, а, как мы знаем, характер изменить в человеке ещё не удавалось никому.
Мне не дадут ошибиться многие, кто слышал от него пересказы большущего множества притч, коротких анекдотичных историй и юморин: здесь ничего не могли бы значить простые заимствования; если они когда-то и служили ему отправным материалом, то всего лишь как «ничейный», общеизвестный фактаж, в определённой степени ещё в виде только предположения нынешнему содержанию; теперь их нужно расценивать уже совершенно иначе.
Они – часть рассказчика, его собственной натуры, та часть, которая каким-то загадочным образом переплавлена и сейчас воспринимается лёгкой, нескучной и всегда по-настоящему интригующей не только ввиду ершистой фабулы, но прежде всего по качеству мыслей. А самое главное – каждое такое миниповествование всегда добавляет в ту тему, которая у него будто невзначай из них выглядывает: это – любовь к родному, к эрзянскому. По ним как по добротному учебнику можно постигать и заучивать наиболее характерное и наиболее привлекательное в народе, к которому принадлежит поведывающий.
Не помню случая, когда бы кто-нибудь просил его высказаться в этом в излюбленной для него манере; ничего навязчивого не наблюдалось и с его стороны. Всё наступало как бы само собой; и уже оставалось только слушать и констатировать приобретение чего-то здесь нового и задушевного. Не скрою, что будучи по должности обязан особенно тщательно изучать национальное в регионе, я почти не тратил времени на специальную литературу и пособия; их во многом и, как теперь нахожу, в наиболее существенном заменяло общение с Живаевым, когда при каждой новой встрече с ним я имел возможность постигать специфику местного с каких-то ещё не знаемых сторон.
Если говорить о тематике им рассказываемого, то, пожалуй, тут нельзя воспользоваться никаким измерением – настолько предмет представал объёмным и разнообразным. Вдруг откроется необычное по части традиций, ритуалов, ассортимента и способов приготовления блюд и напитков, отношений к общему состоянию нации и ещё много чего.
Всё это поведывалось не просто как любопытное само по себе, а в любом случае приоткрывался некоторый срез, даже сакраментальный, если требовалось для подчёркивания сущего, благодаря чему мгновенно и очень надолго укладывалось в памяти остальное.
Приведу пример из его воспоминаний о композиторе Леониде Воинове, человеке своеобразном и, как можно судить по воспоминаниям также других, довольно жёстком в оценках окружающего, предпочитавшего всегда оставаться недвусмысленным в его собственных суждениях, что приводило многих в состояние этического замешательства. Живаев хорошо знал и любил Воинова и самого, и его самобытное творчество, и его, с позволения сказать, эпатажность. Так вот, чтобы передать именно особенности его характера, не прибегая к отвлекающим длиннотам, он часто приводил одно и то же изречение Воинова, будто бы употреблявшееся тем при возглашении тостов. Будто бы этим изречением было: «…за ворота, из которых вышел весь народ!»
Понимаешь: некоторая весёлость и анекдотичность при таком или подобном обороте лишь одёжка большому смыслу, из которого легко самому извлечь и вполне серьёзное, нередко грустное и даже огорчительное, досадное. Сам рассказчик при этом также отнюдь не статист. Повествование увлекает его; им овладевает подъём настроения; чувствуется, как на ходу, быстро набирая энергии, импульсирует в нём творческое, в котором только и место непрекращаемой переплавке. И рождается всегда удивительно что-то хотя будто уже иногда и знакомое, но и необычное. Ещё раз вернусь к забытой физиогномике. В эти минуты Живаев бывал особенно выразителен. Яснеет и «обозначается» в конкретной теме его искрящийся, тронутый удовольствием взгляд, движутся брови, варьируются улыбка и