Каменные бабы
На безлесном нашем юге,
На степных холмах,
Дремлют каменные бабы
С чарками в руках.
Ветер, степью пролетая,
Клонит ковыли,
Бабам сказывает в сказках
Чудеса земли…
Как на севере, далеко,
На мохнатых псах,
Даже летом и без снега
Ездят на санях.
Как у нас в речных лиманах
Столько, столько рыб,
Что и ангелы господни
Счесть их не могли б.
Как живут у нас калмыки,
В странах кумыса,
Скулы толсты, очи узки,
Редки волоса;
Подле них живут татары,
Выбритый народ;
Каждый жен своих имеет,
Молится — поет.
Как, в надежде всепрощенья,
Каясь во грехах,
Много стариц ждут спасенья
В дебрях и скитах;
Как, случается порою,
Даже до сих пор,
Вдруг поймают люди ведьму —
Да и на костер…
Как, хоть редко, но бывает:
Точно осовев,
Бабу с бабой повенчают,
Лиц недоглядев…
Как живых людей хоронят:
Было, знать, село —
Да по бабью слову скрылось,
Под землю ушло…
Слышат каменные бабы
С чарками в руках,
Что им сказывает ветер,
Рея в ковылях!
И на сладкий зов новинки
Шлют они за ним
За песчинками песчинки…
И пройдут, как дым!
Умерла дочка старосты, Катя.
Ей отец в женихи Павла прочил,
А любила она Александра…
Ворон горе недаром пророчил.
Отнесли парни Катю в часовню;
А часовня на горке стояла;
Вкруг сосновая роща шумела
И колючие иглы роняла.
Выезжал Александр поздно ночью;
Тройка, фыркая, пряла ушами;
Подходила сосновая роща,
Обнимала своими ветвями.
Заскрипели тяжелые петли,
Пошатнулся порог под ногою;
Поднял парень из гроба невесту
И понес, обхвативши рукою.
Свистнул кнут, завертелись колеса,
Застонали, оживши, каменья,
Потянулись назад полосами
Пашни, рощи, столбы и селенья.
Расходились настеганы кони,
Заклубились их длинные гривы;
Медяные бубенчики плачут,
Бьются, сыплются их переливы!
Как живая посажена Катя:
Поглядеть — так глядит на дорогу;
И стоит Александр над невестой,
На сиденье поставивши ногу.
Набекрень поворочена шапка,
Ветер плотно лежит на рубахе;
Не мигают раскрытые очи,
Руки — струны, и кнут — на отмахе.
Понесли кони в гору телегу,
На вершине, осажены, сели…
Поднялась под дугой коренная,
Пристяжные, присев, захрапели…
Там, согнувшись красивой дугою,
У дороги песок подмывая,
Глубока и глубоко под нею
Проходила река голубая…
Занимается ясное утро,
Ветер с кручи песок отвевает,
Тройка, сбившись в вожжах и постромках,
Морды низко к земле наклоняет.
Над обрывом валяется шапка…
Смяты, вянут цветы полевые…
Блещет золотом розовый венчик,
А на венчике — лики святые…
Идет, бредет нелепый Слух
С беззубых ртов седых старух,
Везде пройдет, все подглядит,
К чему коснется — зачернит;
Тут порычит, там заорет,
Здесь прочихнется, отойдет.
Он верно здесь? Посмотришь — нет,
Пропал за ним и дух и след.
А он далеко за глаза
Гудит, как дальняя гроза…
С ним много раз вступали в бой:
Стоит, как витязь он чудной,
Неясен обликом своим,
Громаден, глуп и недвижим;
Сквозь сталь и бронзу шишака,
Сквозь лоб проходят облака!
В нем тела даже вовсе нет:
Сквозит на тень, сквозит на свет!
Ступнями Слух травы не мнет…
Но пусть, кто смелый, нападет:
Что ни удар, что ни рубец, —
Он все растет и под конец
Подступит вплоть, упрется в грудь,
Не даст и руку замахнуть…
А иногда своих сынков
Напустит Слух, как комаров;
Жужжит и вьется их народ
И лезет в уши, в нос и в рот;
Как ни отмахивай рукой,
Все тот же шум, все тот же рой…
А Слух-отец сидит при них,
Читая жития святых…
На небе луна, и кругла и светла,
А звезды — ряды хороводов,
А черные тучи сложились в тела
Больших допотопных уродов.
Одеты поля серебристой росой…
Под белым покровом тумана
Вон дроги несутся дорогой большой, —
На гробе сидит обезьяна.
«Эй! Кто ты, — что думаешь ночь запылить,
Коней своих в пену вогнала?» —
«Я глупость людскую везу хоронить,
Несусь, чтоб заря не застала!» —
«Но как же, скажи мне, так гроб этот мал!
Не вся же тут глупость людская?
И кто ж хоронить обезьяну послал,
Обрядный закон нарушая?» —
«Я, видишь ли, вовсе не то, чем кажусь:
Я родом великая личность:
У вас философией в мире зовусь,
Порою же просто практичность;
Я некогда в Канте и Фихте жила,
В отце Шопенгауэре ныла,
И Германа Гартмана я родила
И этим весь свет удивила.
И все эти люди, один по другом,
Все глупость людей хоронили
И думали: будто со мною вдвоем
Ума — что песку навозили.
Ты, чай, не профессор, не из мудрецов,
Сдаешься не хитрым, и только:
Хороним мы глупости много веков,
А ум не подрос ни насколько!
И вот почему: чуть начнешь зарывать,
Как гроб уж успел провалиться —
И глупости здешней возможно опять
В Америке, что ли, явиться.
Что ночью схоронят — то выскочит днем;
Тот бросит — а этот находит…
Но ясно — чем царство пространнее, — в нем
Тем более глупостей бродит…» —
«Ах ты, обезьяна! Постой, погоди!
Проклятая ведьма — болтунья!..»
Но дроги неслись далеко впереди
В широком свету полнолунья…
Верст сотни на три одинокий,
Готовясь в дебрях потонуть,
Бежит на север неширокий,
Почти всегда пустынный путь.
Порою, по часам по целым,
Никто не едет, не идет;
Трава под семенем созрелым
Между колей его растет.
Унылый край в молчаньи тонет…
И, в звуках медленных, без слов,
Одна лишь проволока стонет
С пронумерованных столбов…
Во имя чьих, каких желаний
Ты здесь, металл, заговорил?
Как непрерывный ряд стенаний,
Твой звук задумчив и уныл!
Каким пророчествам тут сбыться,
Когда, решившись заглянуть,
Жизнь стонет раньше, чем родится,
И стоном пролагает путь?!
Когда от хлябей и болот
И от гнилых торфяников
Тлетворный дух в ночи идет
В молочных обликах паров,
И ищет в избы он пути,
Где человек и желт, и худ,
Где сытых вовсе не найти,
Где вечно впроголодь живут, —
Спешите мимо поскорей,
Идите дальше стороной
И прячьте маленьких детей:
Цинга гуляет над землей!
«Ах, мама! Глянь-ка из окна…
Там кто-то есть, наверно есть!
Вон голова его видна,
Он ищет щелку, чтоб пролезть!
Какой он белый и слепой!..
Он шарит пальцами в стене…
Он копошится за стеной…
Ах, не пускай его ко мне!..»
Дитя горит… И сух язык…
Нет больше силы кликнуть мать…
Безмолвный гость к нему приник,
Припал! дает собой дышать!
Как будто ластится к нему,
Гнетет дитя, раскрыл всего,
И, выдыхая гниль и тьму,
Себя он греет об него…
Так, говорят, их много мрет
В лачугах, маленьких детей, —
Там, где живут среди болот,
У корелы и лопарей!