«Зря уговаривает меня подруга – живи, не трусь…»
Зря уговаривает меня подруга – живи, не трусь.
Сгрызла её адресата апатия, словно сыр молодые мыши.
Раньше хотя бы читал перед сном, а теперь ленюсь,
только слушаю тяжкий рок, доносящийся от соседа выше
этажом сквозь ветхие перекрытия. Сколько их,
невозвратных потерь, размышляю, не засыпая. Факты —
вещь упрямая. В узких ботинках, в седой бороде,
на своих двоих
я ещё прихрамываю, но уже мне мстительно пишут: как ты
постарел на последней фотке! Удивляясь сухому рассвету,
пошарь
по сусекам, авось на какой колобок и сыщешь,
размечтавшись. О мой бедный, бедный октябрь, кто ты —
стеклянный царь
времени, или так, кладовщик, не выдающий духовной пищи
нищим духом? В зрительном ящике деловой
индекс падает, жупелов – что в безлюдном поле
перепелов, от сибирской язвы до тепловой
смерти вселенной. Сложить ладони и замолчать. Давно ли
не было стыков на рельсах, тикали в изголовье часы,
в белых палатах больные тихо листали книги и не
умирали, и начинался мир по-якутски, на букву ы,
совершенный, как спелое яблоко или дыня…
I. «Надоело, ей-богу, расплачиваться с долгами…»
Надоело, ей-богу, расплачиваться с долгами,
говорит человек и неласково смотрит в стену,
из газетной бумаги на ощупь складывая оригами —
радиоактивный кораблик, распутную хризантему.
Засыпал скульптурою, а очнулся – посмертным слепком,
и полуслепцом к тому же. В зимний омут затянут,
поневоле он думает о государстве крепком,
где журавли не летают, зато и цветы не вянут
без живой воды. И нет ему дела до акварели,
до спирали, до снежных ковров, до восстания брата
на другого брата. «Отмучились, прогорели», —
шепчет он, слушая разговор треугольника и квадрата.
II. «Сей человек, неизвестно какого роста…»
Сей человек, неизвестно какого роста,
неизвестной нации и политических убеждений,
призван являться символом того, как непросто
выживать после определенного возраста. В плане денег
всё нормально, здоровье, худо-бедно, в порядке,
по работе – грех жаловаться, взлёт карьеры.
Наблюдаются, правда, серьёзные неполадки
в отношении трёх старушек – надежды, любви и веры,
да и матери их Софии. Страхам своим сокровенным
воли он не даёт, и не ноет – умрёт скорее,
и толчками движется его кровь по засорённым венам,
как обессоленная вода сквозь ржавую батарею.
III. «Поговорим не о грифе и вороне, а про иную птицу…»
Поговорим не о грифе и вороне, а про иную птицу —
про сороку на телеграфном проводе (как эти белые пятна
на угольно-чёрных крыльях заставляют блаженно биться
приунывший сердечный мускул!). А на пути обратно
она уже улетит, сменится красноклювым дятлом или
рыжею белкой. Впрочем, я видел и чёрных, с блестящим мехом,
помню одну, бедняжку, с непокорным лесным орехом
в острых зубах. Право, беличья жизнь – не сахар,
и попросила бы человека помочь, да страха
не превозмочь. Что у тебя на сотовом? Моцарт? Бах?
Ты ошибся, зачем мне сотовый? И возлюбленной нету рядом.
Пробираясь сквозь голые сучья, будя бездомных собак,
Занимается зимний рассвет над тараканьим градом.
IV. «Не отрицай – всё содержание наших эклог и иных элегий…»
Не отрицай – всё содержание наших эклог и иных элегий,
особенно в сердце зимы, когда голос твёрд, словно лёд, —
лишь затянувшийся диалог о прошлогоднем снеге
с провинившимся ангелом тьмы, а его полёт —
неуверен, как всё на свете. Заворожённый им,
будто винными погребами в Молдове или Шампани,
понимаешь вдруг, что и собственный твой итог сравним
с катастрофическими убытками страховых компаний
после взрывов в Нью-Йорке. И это пройдёт, хочу
подчеркнуть. Ангел света, прекрасный, как жизнь нагая,
зажигает в ночи керосиновую лампу или свечу,
никаких особых гарантий, впрочем, не предлагая.
V. «Заменить обёрточную на рисовую, и всласть…»
Заменить обёрточную на рисовую и всласть
складывать аистов, изображая собой японца
двухсотлетней давности. Что бы ещё украсть?
Сколько ни протирай очки, не увидишь ночного солнца,
да и дневное, бесспорное, проблематично, хотя его
и не выгнать, допустим, из пуговиц-глаз Елены,
плюшевой крысы, подаренной мне на Рождество,
и с горизонта белого. Не из морской ли пены
сложена эта жизнь? Не из ветра ли над Невой?
Или я не апостол? Или воскресшие до сих пор в могилах?
Или и впрямь световой луч, слабеющий и кривой
притяжения чёрных звёзд побороть не в силах?
«Сносился в зажигалке газовой…»
Сносился в зажигалке газовой,
пластмассовой и одноразовой,
кремень – но отчего-то жалко
выбрасывать. С лучами первого
декабрьского солнца серого
верчу я дуру-зажигалку
в руках, уставясь на брандмауэр
в окне. Здесь мрачный Шопенгауэр —
нет, лучше вдохновенный Нитче —
к готическому сну немецкому
готовясь, долгому, недетскому,
увидел бы резон для притчи,
но я и сам такую выстрою,
сравнив кремень с Господней искрою,
и жалкий корпус – с перстью бренной.
А что до газового топлива —
в нем всё межзвёздное утоплено,
утеплено, и у вселенной
нет столь прискорбной ситуации…
Эй, публика, а где овации?
Бодягу эту излагая,
зачем я вижу смысл мистический
в том, что от плитки электрической
прикуриваю, обжигая
ресницы? А в небесном Йемене
идут бои. Осталось времени
совсем чуть-чуть, и жалость гложет
не к идиотскому приборчику —
к полуночному разговорчику,
к любви – и кончиться не может…
«Соляные разводы на тупоносых с набойками…»
Соляные разводы на тупоносых с набойками
(фабрика «Скороход»).
Троллейбус «Б» до школы, как всегда, переполнен
пассажирами в драпе, с кроличьими воротниками,
но до транспортных пробок ещё лет тридцать, не меньше.
Поправляя косу, отличница Колоскова (с вызовом):
«Как же я рада,
что каникулы кончились – скукота, да и только!»
«О, Сокольники!» – думаю я, вспоминая сырую свежесть
беззащитных и невесомых, ещё не проснувшихся
мартовских рощ.
Есть ещё время подтянуться по химии и геометрии,
по науке любви и ненавидимой физкультуре.
Исправить тройку по географии
(не вспомнил численности населения Цареграда)
и черчению (добрый Семён Семёнович, архитектор,
обещался помочь).
Впрочем, в запасе пятёрка с плюсом за сочинение
о бессмертном подвиге Зои Космодемьянской,
пятёрка по биологии (строение сердца лягушки),
пятёрка по обществоведению (неизбежность победы
коммунизма во всемирном масштабе).
После экзаменов – директор Антон Петрович,
словно каменный рыцарь, гулко ступает
по пустому школьному коридору,
недовольно вдыхает запах табака в туалете,
открывает настежь форточку,
наглухо запирает кабинет английского языка.
Снова каникулы, лето в Мамонтовке
или под Феодосией, долгая, золотая свобода,
жадное солнце над головою.
А ты говоришь —
наступила последняя четверть жизни.
«Не кайся, не волнуйся, не завидуй…»
Не кайся, не волнуйся, не завидуй,
зла не держи.
Пусть представляется ошибкой и обидой
та самая, на букву «жи»,
та самая, что невосстановима,
что – вдребезги, враздрызг,
не дым, а тень, бегущая от дыма.
Вчинить ей иск
гражданский, что ли? Сколько нас, овечек,
над краем пропасти косит с опаской вниз,
где искалеченный валяется ответчик
с истцом в обнимку. Слушай, улыбнись,
вот каламбур дурной: конец не бесконечен,
а вот другой: век человеческий не вечен.
Убого? Ах, печали – tristia, кораблик-ровно-в-шесть,
когда рябиновой ещё грамм триста есть…
Finita la… играйте, бесы, войте, зубы скальте —
без пастыря, от фонаря,
как горько звезды городские на асфальте
неслышно светятся, горя.
«Ничего не исправить, висков не сдавить…»
«Ничего не исправить, висков не сдавить,
и душой опрокинутой не покривить —
затерявшись иглою в стогу,
я уже никого не смогу удивить,
никого поразить не смогу,
я уже не смогу поразить никого,
я несчастное, конченое существо,
мне и в пять утра – не до сна.
И не спрашивай, что я имею в виду —
не огонь, не прогулки по тонкому льду,
не любовь (что такое она?)».
«Здесь закроем кавычки. Брось душу травить.
Наливай-ка по третьей, попробуем выть
по-другому, иному совсем.
Помнишь кассу у Галича? Щёлк да щёлк.
То ли серый волк, то ли вороний волк —
он обходится без лексем.
Он блуждает средь пуль и стальных ежей,
без предлогов-склонений, без падежей,
он молчит по дороге в морг.
Но при жизни лоснилась жаркая шерсть,
и не знал он слова „смерть“ или „персть“,
что ему Москва и Нью-Йорк?»
«Так нальём по четвёртой, хоть это и од
нообразный и выработанный ход.
Латинянин, начни с яйца,
до рассветной зари рассуждай взахлёб
о достоинствах (выяснить главное чтоб)
малосольного огурца». —
«Я хочу в Венецию». – «Ну и что?
Я вот с радостью выиграл бы в лото
тысяч восемь». – «Рублей?» – «А хрен!» —
«Ну давай по пятой. Подумай сам —
там вода тоскует по небесам,
и пространство, как время, крен
даёт в сторону пропасти». – «Не скажи.
Сколько время нищее ни кружи,
как сизарь над площадью эс-вэ Марка,
будет знак ему: „не кормите птиц“.
Не переступайте выщербленных границ
между хлябью и твердью». – «Жалко». —
«А теперь пора. По шестой?» – «Давай».
Каравай пшеничный мой, каравай,
выбирай же – лезвие или обух.
Как же, горестный Господи, жизнь легка.
Словно свет, как перевранная строка
без кавычек и круглых скобок.
«Проскрипев полвека, что сущий олух, в следующей, ей-ей…»