XIV
Ты хороша, от тебя я не требую жизни невинной,
Жажду я в горе моем только не знать ничего.
К скромности я принуждать не хочу тебя строгим надзором;
Просьба моя об одном: скромной хотя бы кажись!
Та не порочна еще, кто свою отрицает порочность, —
Только признаньем вины женщин пятнается честь.
Что за безумие: днем раскрывать, что ночью таится,
Громко про все говорить, что совершалось в тиши?
Даже блудница и та, отдаваясь кому ни попало,
Двери замкнет на засов, чтобы никто не вошел.
Ты же зловредной молве разглашаешь свои похожденья, —
То есть проступки свои разоблачаешь сама!
Благоразумнее будь, подражай хотя бы стыдливым.
Честной не будешь, но я в честность поверю твою.
Пусть! Живи, как жила, но свое отрицай поведенье,
Перед людьми не стыдись скромный вести разговор.
Там, где беспутства приют, наслажденьям вовсю предавайся;
Если попала туда, смело стыдливость гони.
Но лишь оттуда ушла, – да исчезнет и след непотребства.
Пусть о пороках твоих знает одна лишь постель!
Там – ничего не стыдись, спускай, не стесняясь, сорочку
И прижимайся бедром смело к мужскому бедру.
Там позволяй, чтоб язык проникал в твои алые губы,
Пусть там находит любовь тысячи сладких утех,
Пусть там речи любви и слова поощренья не молкнут,
Пусть там ложе дрожит от сладострастных забав.
Но лишь оделась, опять принимай добродетельный облик.
Внешней стыдливостью пусть опровергается срам…
Лги же и людям, и мне; дозволь мне не знать, заблуждаться,
Дай мне доверчивым быть, дай наслаждаться глупцу…
О, для чего ты при мне получаешь и пишешь записки?
В спальне твоей почему смята и взрыта постель?
Что ты выходишь ко мне растрепанной, но не спросонья?
Метку от зуба зачем вижу на шее твоей?
Недостает изменять у меня на глазах, откровенно…
Чести своей не щадишь – так пощади хоть мою.
Ты признаешься во всем – и лишаюсь я чувств, умираю,
Каждый раз у меня холод по жилам течет…
Да, я люблю, не могу не любить и меж тем ненавижу;
Да, иногда я хочу – смерти… но вместе с тобой!
Сыска не буду чинить, не буду настаивать, если
Скрытничать станешь со мной, – будто и нет ничего…
Даже, коль я захвачу случайно минуту измены,
Если воочию сам свой я увижу позор,
Буду потом отрицать, что сам воочию видел,
Разувереньям твоим в споре уступят глаза.
Трудно ль того победить, кто жаждет быть побежденным!
Только сказать не забудь: «Я не виновна», – и всё.
Будет довольно тебе трех слов, чтоб выиграть дело:
Не оправдает закон, но оправдает судья.
Новых поэтов зови, о мать наслаждений любовных!
Меты я крайней достиг в беге элегий своих,
Созданных мною, певцом, вскормленным полями пелигнов.
Не посрамили меня эти забавы мои.
Древних дедовских прав – коль с этим считаться – наследник,
Числюсь во всадниках я не из-за воинских бурь.
Мантуи слава – Марон[233], Катулл прославил Верону,
Будут теперь называть славой пелигнов[234] – меня, —
Тех, что свободу свою защищали оружием честным
В дни, когда Рим трепетал, рати союзной страшась[235].
Ныне пришлец, увидав обильного влагой Сульмона
Стены, в которых зажат скромный участок земли,
Скажет: «Ежели ты даровал нам такого поэта,
Как ты ни мал, я тебя все же великим зову».
Мальчик чтимый и ты, Аматусия[236], чтимого матерь,
С поля прошу моего снять золотые значки.
Тирсом суровым своим Лиэй[237] потрясает двурогий,
Мне он коней запустить полем пошире велит.
Кроткий элегии стих! Игривая Муза, прощайте!
После кончины моей труд мой останется жить.
Ныне хочу рассказать про тела, превращенные в формы
Новые. Боги, – ведь вы превращения эти вершили, —
Дайте же замыслу ход и мою от начала вселенной
До наступивших времен непрерывную песнь доведите.
Первая Феба любовь – Пенеева Дафна; послал же
Деву не случай слепой, а гнев Купидона жестокий.
Как-то Делиец, тогда над змеем победою гордый,
Видел, как мальчик свой лук, тетиву натянув, выгибает.
«Что тебе, резвый шалун, с могучим оружием делать? —
Молвил. – Нашим плечам пристала подобная ноша,
Ибо мы можем врага уверенно ранить и зверя;
Гибельным брюхом своим недавно давившего столько
Места тысячью стрел уложили мы тело Пифона.
Будь же доволен и тем, что какие-то нежные страсти
Могут твой факел разжечь; не присваивай подвигов наших!»
Сын же Венерин ему: «Пусть лук твой все поражает,
Мой же тебя да пронзит! Насколько тебе уступают
Твари, настолько меня ты все-таки славою ниже».
Молвил и, взмахом крыла скользнув по воздуху, быстрый,
Остановился, слетев, на тенистой твердыне Парнаса.
Две он пернатых достал из стрелоносящего тула,
Разных: одна прогоняет любовь, другая внушает.
Та, что внушает, с крючком, – сверкает концом она острым;
Та, что гонит, – тупа, и свинец у нее под тростинкой.
Эту он в нимфу вонзил, в Пенееву дочь; а другою,
Ранив до мозга костей, уязвил Аполлона, и тотчас
Он полюбил, а она избегает возлюбленной зваться.
Сумраку рада лесов, она веселится добыче,
Взятой с убитых зверей, соревнуясь с безбрачною Фебой.
Схвачены были тесьмой волос ее вольные пряди.
Все домогались ее, – домоганья ей были противны:
И не терпя и не зная мужчин, все бродит по рощам:
Что Гименей, что любовь, что замужество – нет ей заботы.
Часто отец говорил: «Ты, дочь, задолжала мне зятя!»
Часто отец говорил: «Ты внуков мне, дочь, задолжала!»
Но, что ни раз, у нее, ненавистницы факелов брачных,
Алая краска стыда заливала лицо молодое.
Ласково шею отца руками она обнимала.
«Ты мне дозволь навсегда, – говорила, – бесценный родитель,
Девственной быть: эту просьбу отец ведь исполнил Диане».
И покорился отец. Но краса твоя сбыться желаньям
Не позволяет твоим; противится девству наружность.
Феб полюбил, в брак хочет вступить с увиденной девой.
Хочет и полон надежд; но своим же вещаньем обманут.
Так, колосьев лишась, возгорается легкое жниво
Или пылает плетень от факела, если прохожий
Слишком приблизит его иль под самое утро забудет, —
Так обратился и бог весь в пламя, грудь полыхает,
Полон надежд, любовь он питает бесплодную в сердце.
Смотрит: вдоль шеи висят, неубраны, волосы. «Что же, —
Молвит, – коль их причесать?» Он видит: огнями сверкают
Очи – подобие звезд; он рот ее видит, которым
Налюбоваться нельзя; превозносит и пальцы и руки,
Пясти, и выше локтей, и полунагие предплечья,
Думает: «Лучше еще, что сокрыто!» Легкого ветра
Мчится быстрее она, любви не внимает призыву.
«Нимфа, молю, Пенеида, постой, не враг за тобою!
Нимфа, постой! Так лань ото льва и овечка от волка,
Голуби так, крылом трепеща, от орла убегают,
Все – от врага. А меня любовь побуждает к погоне.
Горе! Упасть берегись; не для ран сотворенные стопы
Да не узнают шипов, да не стану я боли причиной!
Место, которым спешишь, неровно; беги, умоляю,
Тише, свой бег задержи, и тише преследовать буду!
Все ж, полюбилась кому, спроси; я не житель нагорный,
Я не пастух; я коров и овец не пасу, огрубелый.
Нет, ты не знаешь сама, горделивая, нет, ты не знаешь,
Прочь от кого ты бежишь, – оттого и бежишь! – мне Дельфийский
Край, Тенед, и Клар, и дворец Патарейский покорны.
Сам мне Юпитер отец. Чрез меня приоткрыто, что было,
Есть и сбудется; мной согласуются песни и струны.
Правда, метка стрела у меня, однако другая
Метче, которая грудь пустую поранила ныне.
Я врачеванье открыл; целителем я именуюсь
В мире, и всех на земле мне трав покорствуют свойства.
Только увы мне! – любви никакая трава не излечит,
И господину не впрок, хоть впрок всем прочим, искусство».
Больше хотел он сказать, но, полная страха, Пенейя
Мчится бегом от него и его неоконченной речи.
Снова была хороша! Обнажил ее прелести ветер,
Сзади одежды ее дуновением встречным трепались,
Воздух игривый назад, разметав, откидывал кудри.
Бег удвоял красоту. И юноше-богу несносно
Нежные речи терять: любовью движим самою,
Шагу прибавил и вот по пятам преследует деву.
Так на пустынных полях собака галльская зайца
Видит: ей ноги – залог добычи, ему же – спасенья.
Вот уж почти нагнала, вот-вот уж надеется в зубы
Взять и в заячий след впилась протянутой мордой.
Он же в сомнении сам, не схвачен ли, но из-под самых
Песьих укусов бежит, от едва не коснувшейся пасти.
Так же дева и бог, – тот страстью, та страхом гонимы.
Все же преследователь, крылами любви подвигаем,
В беге быстрей; отдохнуть не хочет, он к шее беглянки
Чуть не приник и уже в разметенные волосы дышит.
Силы лишившись, она побледнела, ее победило
Быстрое бегство; и так, посмотрев на воды Пенея,
Молвит: «Отец, помоги! Коль могущество есть у потоков,
Лик мой, молю, измени, уничтожь мой погибельный образ!»
Только скончала мольбу, – цепенеют тягостно члены,
Нежная девичья грудь корой окружается тонкой,
Волосы – в зелень листвы превращаются, руки же – в ветви;
Резвая раньше нога становится медленным корнем,
Скрыто листвою лицо, – красота лишь одна остается.
Фебу мила и такой, он, к стволу прикасаясь рукою,
Чувствует: все еще грудь под свежей корою трепещет.
Ветви, как тело, обняв, целует он дерево нежно,
Но поцелуев его избегает и дерево даже.
Бог – ей: «Если моею супругою стать ты не можешь,
Деревом станешь моим, – говорит, – принадлежностью будешь
Вечно, лавр, моих ты волос, и кифары и тула.
Будешь латинских вождей украшеньем, лишь радостный голос
Грянет триумф и узрит Капитолий процессии празднеств,
Августов дом ты будешь беречь, ты стражем вернейшим
Будешь стоять у сеней, тот дуб, что внутри, охраняя.
И как моей головы вечно юн нестриженый волос,
Так же носи на себе свои вечнозеленые листья».
Кончил Пеан. И свои сотворенные только что ветви,
Богу покорствуя, лавр склонил, как будто кивая.