Был автор участником драматических событий, или очевидцем, или знал о них только по рассказам (последнее, правда, трудно допустить применительно к трубадуру, который, по самой специфике поэтических турниров, и, судя по описаниям путешествий его героев, должен был много передвигаться по стране) - не так уж существенно для исследования религиозно-культурного слоя "Фламенки". Гораздо важнее то, что человек, столь свободно ориентирующийся в клерикальных тонкостях и в церковной жизни вообще, был, конечно же, в курсе и неоманихейской ереси катаров, и противопоставляемых ей доводов римской церкви. Отвергая и извращая основные положения христианства, катары проповедовали строгий аскетизм в практической жизни. Принятие мясной и молочной пиши считалось смертным грехом. Брак, узаконивавший плотские отношения, отрицался совершенно. В церковной жизни отверзлись иконы и необходимость храмов. Вогослужение состояло исключительно в чтении Еваагелня и проповеди; канонической молитвой считалась только "Отче наш". Единственный обряд - "утешение" - состоявший в возложении рук на голову кающегося, заменял и крещение, и отчасти причащение. Катаризм внешним своим успехом (а эта секта, близкая балканскому богомильству, распространилась по южной а западной Европе уже с конца X в.) был обязан ревности проповедников и тому, что такие трудные для понимания теологические проблемы, как происхождение зла на земле, они объясняли пароду в образах, доступных его фантазии. Причудливая космогония, баснословные рассказы о начале мира, эсхатология соответствовали сознанию, еще не отвыкшему от мифа.
До начала XIII в. католическая церковь, ограничившись объявлением катаров еретиками (после торжественного диспута 1165 г.), не предпринимала против них сколько-нибудь действенных мер. Но, сталкиваясь с растущим влиянием катаризма, с открытой враждебностью, попытками разрушения храмов и т. д., папа, после жестокого убийства его легата во владениях графа Тулузского, в 1209 г. объявил крестовый поход, направленный на искоренение ереси, но также отличавшийся жестокостью. За первым последовали новые походы, получившие, по названию города Альби, где существовала известная на юге катарская община, наименование альбигойских войн. Политические вожди походов преследовали свою цепь - захват богатых южных владений. Результатом войн был разгром катаров и перекройка карты Франции. Заменить новыми духовными ценностями те, что предлагались катарами, победителям не удалось, духовного подъема не произошло. Общество чувствовало усталость, владетельным сеньорам и окружавшим их баронам хотелось вернуться к куртуазным утехам {В этой связи интересно рассмотреть картину турнира в конце романа: не являются ли красочно описанные поединки сведением счетов между недавними военными противниками?} и поскорей забыть не только о кровопролитиях двух последних десятилетий, но и о религиозной их подоплеке. Религиозный индифферентизм стал нормой.
"Фламенка" была ответом на религиозный разброд умов. "Церковная" сторона ее сюжета - не только отражение сложившегося в этой сфере порядка вещей, но и живая реакция как на антихристианский безобрядный фанатизм катаров, так и на "земную" политику католиков. Отношения героев с церковью начинаются в романе с раздражения Арчимбаута на помехи, чинимые его желанию: сперва надо ждать воскресной службы, за которой должно произойти венчание, а затем конца самого обряда, слишком, по его мнению, затянутого (ст. 181 и 296-297). Этим как бы случайно оброненным замечанием задается тональность, в которой будет выдержана в дальнейшем вся "церковная" тема "Фламенки". На торжестве в Бурбоне дамы возмущены тем, что вечерня прерывает турнирные ристания (ст. 922-926). По приметам, восходящим к язычеству, ожидая на майские календы успеха в любовном предприятии, Гильем рассчитывает "сверх того" и на помощь апостолов, чтимых в этот день (ст. 2794-2796).
По мере развития сюжета кощунственная линия становится все заметнее, кощунства все тяжелее: от обета не есть груш (ст. 2978-2982) до сравнения любовного наслаждения с небесной манной (ст. 6093-6096). Если в начале романа автор останавливает внимание читателя на бекасах, съеденных героиней в постный день (ст. 464-465; см. прим. 24), то об абсенте, который выпивают Гильем и его домохозяин прямо перед мессой, упоминается между прочим (ст. 3078-3079). Приурочение встреч Гильема и Фламевки в церкви к воскресным в праздничным службам тонко обыгрывается автором все в том же кощунственном плане: реплика Гильема "Лечить" приходится на день святого Варнавы, почитаемого и в качестве целителя, исцелявшего прикладыванием Евангелия к голове и груди больного (Гильем, переодетый служкой, подает для поцелуя псалтырь Фламенке, томимой любовным недугом); реплика "По мне", которой Фламенка дает окончательное согласие на тайное свидание, падает на праздник святого Петра-в-веригах, когда церковь почитает цепи, упавшие с рук апостола Петра в темнице, откуда его вывел ангел; начале же диалога приурочено, выходя за пределы литургических ассоциаций, ко времени, следующему сразу за весенним праздником первого майского дня, с его известной языческой символикой {Примеры указаны: Lejeune R. Op. cit.}.
Почти сразу с возникновением религиозной темы, за размытыми очертаниями соблюдаемых формально или прямо нарушаемых христианских заповедей и правил, в романе возникает картина, по ходу повествования становящаяся все более отчетливой и выступающая на передний план. Только однажды и мимоходом упоминается дева Мария, четыре раза Христос, но всегда в разговорной форме "клянусь Христом" (per Crist - в переводе эти вводные слова иногда опущены), несколько раз апостолы и другие святые, но только в кощунственном контексте - призываемые для клятвы или как покровители рыцарей и влюбленных. Зато славословие, обращенное в Евангелии к богородице, хозяйка гостиницы произносит о матери Гильема (ст. 1920-1921), а евангельские слова о неведающих и потому не имеющих греха, оказываются отнесенными к согрешающим против Аморя (ст. 5588-5590). Точно так же христианская проповедь о ничтожности земных ценностей перед царством небесным заменяется на куртуазную - о ничтожности их перед любовью (ст. 3324-3330). За то, что дама не сразу поверила своему другу, ей надлежит каяться перед Амором (ст. 4540-4542). Амору начинают молиться, как Богу, а даме поклоняться, как деве Марии.
Направь он к милосердью бога,
А не к Амору мысль свою.
Иль к даме быть ему в раю.
(Ст. 4366-4368.)
О Гильеме, прошедшем обряд пострижения, говорится с насмешкой: "Служенье господу взамен служенья даме" (ст. 3818-3819). Обращения к богу преследуют, как правило, одну цель: добиться от него помощи Амору (ср., напр., ст. 5056-5070).
Не следует, однако, как поступают некоторые интерпретаторы, искать за этим что-то специфически вольтерьянское: помимо конкретной исторической ситуации, диктовавшей подобного рода мировоззрение, сам идеализированный характер куртуазной любви, уже у поздних трубадуров смыкающийся с почитанием девы Марии, как раз оправдывал или, по крайней мере, сглаживал перенесение в храм куртуазного действия. Однако ключ к правильному пониманию этих подстановок, не несущих в себе, разумеется, ничего сознательно антирелигиозного - что, впрочем, для средневекового сознания вообще немыслимо - лежит не в этом. Обыденное средневековое сознание, вопреки, может быть, распространенным представлениям, по природе своей глубоко плюралистично. Евангельскую заповедь "отдавать кесарю кесарево, а божье богу" оно склонно истолковывать не в изначальном уступительном смысле (то немногое, что ему положено, отдайте кесарю, все же остальное богу), а напротив, в расширительном: богу отдается только божье, в остальных же сферах следует руководствоваться их собственными законами, военными на войне, карнавальными на карнавале, куртуазными в мире куртуазии. Такой плюрализм находит философское обоснование в аверроистской мысли, с ее теорией сосуществования "двух противоположных истин". Чрезвычайно интересно, что по тому же принципу строится упоминавшийся уже трактат "О любви" Андрея Канеллана, в первых двух книгах которого куртуазная любовь провозглашается источником всяческого совершенства и добродетели, в третьей же порицается как путь ко всевозможному греху ("Прозвенел колокольчик, и дети с посерьезневшими лицами возвращаются в класс", - писал по этому поводу С. С. Льюис {Lewis С. S. The Allegory of Love. Oxford, 1946.}). Решающее значение имеет точка зрения и акцент: для средневекового сознания уловки Гильема, немыслимые в духовной повести, какой является написанная веком позже провансальская "История Варлаама и Иосафата", вполне уместны, без какого бы то ни было подрывания основ, в куртуазном - и в куртуазнейшем, каким является "Фламенка", - романе.
Гильем, решая - практически - в своем лице спор средневековых куртуазных казуистов о том, чья предпочтительнее любовь - рыцаря или духовного лица, - провозглашается в романе тем и другим одновременно: "И рыцарь ты, и клирик вместе" {Ст. 1799. Ср. ст. 1626-1627: