Через четыре года, воротившись из первого своего путешествия по Франции, впервые побывал я в Риме. И тогда, и еще ранее не был он ничем иным, нежели тенью и подобием Рима древнего. Нынешние руины – прежнего величия свидетельство, но до сей поры под сим благородным пеплом тлели еще угли, теперь же потухли они и остыли. Был там, подобный возрожденному из праха Фениксу, достойный старец Стефано Колонна, о коем я говорил уже,,отец доброго моего покровителя и глава славной своею знатностью и великими несчастьями семьи: его и семью его восхвалял я часто и никогда восхвалять не устану; были и иные, кто хоть дорожил родными развалинами. Ныне таких ни там, ни еще где-либо не осталось.
Еще через четыре года посетил я Неаполь, и хотя после частенько и в Рим я и в Неаполь наезжал, все же именно первые впечатления остаются в душе. Тогда Роберт был королем Сицилии, а вернее, всей Италии, а еще лучше сказать – был он королем.среди королей. Жизнь его счастьем была для королевства, смерть же – погибелью. После отъезда моего прожил он недолго. И если запрещает иногда небо спешить надвигающимся уже бедствиям, то едва ли приходилось кому-нибудь умирать более своевременно; подобная смерть мне высшим счастием жизни представляется. На четвертый год (так жизнь моя на четырехлетья делилась) вернувшись в Неаполь, куда не вернулся бы, когда б приказ папы Клемента меня к этому не понуждал, увидал я и стены, и улицы, и море, и гавань, и окрестные холмы, и вдали виноградники Везувия и Фалерна, и Капри, и Прочиду, и Искью, волнами омываемые, и Байи, дымящиеся зимой; не нашел лишь знакомого Неаполя. Зато прозрел начала множества зол и ясные признаки надвигающихся бедствий, коих, к скорби своей, оказался столь правдивым пророком. Предчувствия свои не только словами, но и пером я запечатлел тогда, когда гремел уж гром судьбы, но еще не сверкали молнии. Все это вскоре исполнилось, и многое еще сверх того, так что, сколь ни, были ужасны мои пророчества, все бесконечная чреда зол превзошла. Оплакать их много легче, нежели исчислить.
Незадолго до того, влекомый дружбой к тому, чьей памяти многим я обязан, праздным мужем вернулся я в края, где юношей трудился, и узнал тогда всю предальпийскую Галлию, с коей до той поры лишь слегка был знаком. И уже не глазами путника взглянул я на нее, а глазами местного жителя: ибо жил сперва в Вероне, затем в Ферраре и Парме, а позднее в Падуе, к ней приковали меня нерасторжимые узы дружбы к одному достойнейшему мужу, о чьей гибели никогда не смогу вспоминать без скорби. Хоть был сам он велик и знаменит повсюду, так упорно искал дружбы ничтожного чужеземца, коего лишь по имени знал, а видел, по собственному его признанию, лишь однажды, да и то мимоходом, словно дружба эта великую пользу могла принести ему и его городу. Будь он жив, думаю, поселился бы я навсегда в Падуе, но и после смерти его живал там подолгу, хотя нередко приходилось мне покидать ее. Когда впервые приехал я туда, до того был город обезображен недавнею страшною чумой, что должно признать его единственным сумевшим подняться из ничтожества, а не впасть в него; этому мудрость и попечения старшего сына споспешествовали и мир, по сей день ничем не нарушаемый. Если же вспомнить, однако, какой была Падуя за год до приезда моего, сиречь до начала чумы, так и она, подобно прочим, переменилась и сама с собою не схожа стала.
Позднее в Милане побывал я и в Павии. Что же сказать о них? Ни один город не остался, каким был, не только века назад, но даже и на нашей памяти. Не таким, о каком слыхали мы или читали, но каким собственными глазами его видели. Милан, что полторы тысячи лет процветал и никогда, думаю, не цвел так, как на нашем веку, более уже не цветет, хоть и держится еще прошлым величием своим и могуществом. Спроси жителей: все они это подтвердят и о вещах, еще более прискорбных, тебе поведают. Что говорить о Пизе, где седьмой год жизни я провел, или Сиене? Что об Ареццо, милом мне памятью о рождении моем и отцовском изгнании? Что о Перудже, с ним соседствующей, что о прочих городах? Для всех условие едино: сегодня не те, что вчера, и, хоть сами перемены достойны изумления, стремительность их поражает в особенности.
Так мог бы я по всей Италии, да и по целой Европе, с тобою пройти и повсюду лишь новые подтверждения словам своим нашел бы. Но боюсь, утомившись сам, и тебя утомить и того, кто, быть может, уелышит или прочтет эту нашу беседу, ежели по всем тем землям тебя пером своим поведу, где пусть недавние свершились перемены, но очевидные и плачевные. Все же потешил я душу свою, ибо, не знаю, прав ли я, но и в печали находим мы некую усладу, мне же давно желалось вновь увидеть в беседе с тобою года прожитые и дальние края. Путь, ногами пройденный и по морю проделанный, ныне отмерить пером. Не могу, предавшись воспоминаниям, обойти стороной мою родину. Разве не являет она собою очевиднейшее свидетельство злосчастных перемен? Столь недавно на зависть итальянским и всем христианским городам процветавшая, а ныне войнами, пожарами и болезнями обращенная в ничтожество, всех смертных учит она тому, что и на краю гибели не следует оставлять надежды.
Возможно, возразит мне некий спорщик. Ибо есть люди, что, не имея сил защищать истину, обманами с нею воюют и тут не знают покоя, из этого создавая себе искусство. Не сумев отрицать вовсе, скажет он, что лишь для упомянутых мною краев справедливо сказанное. Для иных, дескать, нет. И не существует, мол, изменения целого, ибо сколько в одном убавится, столько прибавится в другом. Я же скажу: с радостью буду повержен, на востоке, на севере или на западе повстречавшись с обратным. Но даже Венеция, откуда пишу тебе и где до конца дней своих поселился, не утех ища, а лишь покоя и безопасности, хоть спокойствием и благополучием выделяется, чему и мудрость граждан, и расположение города немало способствуют, была некогда еще благополучнее. А было это тогда, когда юношей впервые приехал я с наставником из Болоньи взглянуть на сей город. Ты мог бы убедиться, что сами жители этого не отрицают, хоть и стало теперь в Венеции много больше дворцов, чего не стану оспаривать. Ежели не угомонится мой противник, признаю, что как обстоят дела у серийцев и индов, мне не ведомо, но путь Египта, Армении, Сирии и всей Малой Азии тот же и участь не лучше, нежели у нас. Давнишни несчастья Греции, но бедствия скифов новы. Откуда недавно морем годовые запасы хлеба везли в Венецию, оттуда идут корабли, груженные рабами, коих продают несчастные родители, голодом понуждаемые. Диковинного вида толпа мужчин и женщин наводнила скифскими мордами прекрасный город подобно тому, как прозрачную реку мутит неистовый поток. И коли не нравилась бы толпа сия покупателям более, чем мне, коли не услаждала их взоры более, чем мои, не наполнял бы мерзкий народ узкие улицы, не поражал бы привыкших к красивым лицам приезжих, а в своей Скифии, вместе с Голодом, тощим и бледным в покрытом каменьями поле, где помещает его Назон, по сей день рвал бы ногтями и зубами скудные травы.
В возражение мне скажут, что зря я плачусь, ибо не только в наше время, но всегда подобные перемены происходят. Но не жалуюсь я, зная, что от начала вещей двигалось все, ничто не оставалось неизменным. И не вопрошаю: "отчего это прежние дни были лучше нынешних? Потому что, – как говорит Соломон, – не от мудрости ты спрашиваешь об этом". Многие могут быть тому причины, что ведомы Богу, а некоторые из них, быть может, и людям. Не плачу я о том, что меняются времена, не доискиваюсь причин, а хочу лишь, чтоб в перемены сами поверили те незнающие и неверующие, кто, средь зол родившись и иного не видев, на том стоят, что и не бывало иначе.
Все изменения, явственные и прискорбные, переменою наших занятий они объясняют и состоянием духа. С охотою признаю я все это, но ведь не зависят первые перемены от последних: громадное колесо вертится не менее быстро, оттого что по нему медленно тащится муравей. Скажут, наконец, что не обстоятельства, не времена, не мир изменяется, а только сами люди. В целом соглашусь с этим, ведь часто миром называют людей, для коих, несомненно, он и создан. И верно, что причины многих изменений в людях таятся, а быть может, и всех, коли заглянуть глубже, только одни явны, иные же сокрыты. Нет сомнения, что скоро изгнаны будут истина, вера и благочестие, воцаряется обманы, нечестие и предательство, по всей земле свирепствовать станут раздоры и войны, воинство мерзких разбойников безнаказанно пройдет повсюду, все, что встретится на пути, разоряя и опустошая, ни крепости, ни короли против них не устоят. Развращенные нравы, дурные занятия, пагубные привычки – ясно, что в людях самих корень всех зол. Но, как сказал уже, не о причинах я речь веду, а о самих вещах, коих в мое время не бывало. Редко королевства из-за рубежей или каких-либо обид воевали, не было еще этих союзов на погибель роду человеческому. Были союзы купеческие, видали их мы с тобою, при их посредстве долее других родина моя процветала. Всем краем нашим управляли они, короли и принцы пользовались советами их и поддержкой. И рассказать и поверить трудно, каким благом были они для людей. И иные были союзы – сообщества пилигримов, в святые места направляющихся, в Рим и Иерусалим. Не видывали разбойничьих отрядов, средь бела дня выстроившихся в открытом поле. И полководцы славы себе жестокостью и людскими страданьями не добывали. Было нам по двадцать пять лет, когда слух поразило ужасное имя. Сколь быстро взросло зло и куда обратилось, видели мы с тобою, селяне же несчастные, горожане и даже священники, не исключая и высшего, на себе испытали. Он, как говорил я уже, на берегах Роны, откуда вернулся недавно, едва не попал в плен и заплатил позорный выкуп. И он не умалчивал об этом, часто и горько сетуя в кругу близких, и я q сем упомянул в письме к нему. Кто же теперь решится отрицать, что ужасно и несказанно переменились времена? Либо стыда лишен он, либо рассудка. Нельзя не видеть явных и зловещих вспышек еще худших бедствий, когда несчастный мир ежедневно такое терпит, о чем прежде и не слыхивали.