ДУНЯ
Когда не любишь Евдокию
и не стремишь ко ней мечты
и спросит кто-нибудь:
какие испытываешь чувства ты?
немедленно и откровенно
ответствуй: О она светла,
ее люблю до крови венной,
до слез, до смерти и дотла. —
Когда же страстью воспаленный
ты изнывал и даже чах
и плачешь ты на грядке ленной,
на огородах, на бахчах –
непроницательный наперсник
тебя конечно вопросит:
скажи по правде, тезка-сверстник,
ты любишь дыню, горе-Сид? —
тогда уверенно и звонко
вдруг смехом грянешь, смехом вдруг:
Овдотью? — отопрешься: вон-ка!
Да ты в уме ли? — Вон из рук.
Ох солдаты днями и ночами
лишены привета и жены
а мешки за трудными плечами
беспардонно перегружены.
Много легче подвиг офицерский:
налегке шагает господин.
Все ж от раны полевой и зверской
не упрятан честный ни один.
Но бывает отдых в душных маршах
на путях маневров и войны
и солдаты по команде старших
закурить, оправиться вольны.
Или – исторические даты –
приступом берутся поезда,
по домам расходятся солдаты,
на балконах флаги в городах;
и расставшись с аккуратной скаткой
и шинель надевши в рукава
с Пенелопой свидится – солдаткой –
демобилизованный Иван.
И не так ли в платьице кисейном
офицерова невеста ждет.
Он вернется — звоном карусельным
музыкальный ящичек пойдет.
Пусть раздастся тонок и нахален
голос канареечный (поют!)
чтоб семейственно-патриархален
стал возобновившийся приют.
Уцелевшим в действиях убойных
трижды вожделенны очаги.
Помяни безвременно-покойных
и о них не плакать не моги.
Небрежно ли, нарядно ли одеты,
в мундир или в халат облечены —
мы неизбежно мечены поэты
холмом Венеры и холмом Луны.
И неосуществимо мы мечтаем
о том что радостно и далеко;
так умираем и безбрежно таем
и Изабелин нюхаем платок.
Нам странен инженеров белокурых
уверенный несокрушимый глаз
что речь помещика о пестрых курах
для тех кто был в деревне много раз.
Иным – Юпитер, покровитель гордых:
заведует завидной их судьбой,
селит пред ними страх в покорных ордах
блестящий царь Юпитер громобой.
Другим Сатурн приносит груды денег,
премягко устилает их стези,
у них пророс цветами грубый веник
а наш без листьев как ни егози.
Они венцом венок обрящут каждый
а нам несчастным грустно нет травы,
волшебный ключ владеет ихней жаждой,
для нас пребудут высохшие рвы.
А Аполлон с противной старой лирой
отнюдь не наш, он музыкантам отц.
Они форсят пред Кирой или Ирой,
они играют очень много нот.
А торгаша Меркурий быстроглазый
мизинцем под конечно приютит.
Что ж в этой жнини надо быть пролазой
и хорошо тому кто Китыч Тит.
Тебе же, Марс, поклон без мысли задней,
твой низок лоб но вот пряма спина,
кто скажет хам что мир войны повадней
того ногою следует пинать…
Но нам поэтам эти горки чужды,
для нас горбы Венеры и Луны.
Не по его делом и коемуждо
прогулки, льды и судьбы возданы.
Хотя невеста на вокзале
в буфете так была бедна
что некоторые казали:
смотрите как она бледна! –
и в коридорчике вагонном
лобзая губы, руки жмя
все унывала пред прогоном:
скажи, ты не забудешь мя?
свисток безапелляционный,
путь полотняный и песок.
Тоски последней станционной
засыпаны и ток и сок.
Ты видишь маленькие кровы
люден, живущих по краям,
и пропитание коровы,
и лошадей у края ям.
Шаг паровозный, шум тревожный
по брегу рек (и Ок и Кам)
а также славный мелкодрожный
лесок пришпальный по бокам.
Железным и дорожным свистом
начальник рявкнул; вам ползти. –
И ты повенчан с машинистом.
Крути, Гаврила! Нам пора.
Для смертного ужасней часа нет
как одинокий час преднощный.
Все умерло кругом, погаснул свет,
гул улицы затихнул мощный.
Лишь он один еще живет,
но сон его придавит полновесно
и может быть уж не очнется
он для завтрашней юдоли тесной.
Ребенок плачет перед сном,
затем что круга не осознавая
уйти боится из привычных стен
в ночную неизвестность рая.
И только материнская рука
боящегося безопасит.
Рок отступает от земли, пока
осуществляется причастье.
Так смертному скитаться по ночам,
и в круге предопределенном
смерть предстает испуганным очам
бессонницами воспаленным.
Но есть спасение судьбе земной
подверженной ночным тревогам
пред наступлением судьбы иной
грозящей за ночным порогом:
отвергнут рок, и одинокий страх
сражен любовью сопричастной.
Рука в руке. Душа о двух сердцах
встречает ночь с улыбкой ясной.
Не понимаешь, ты не понимаешь
лесов и слов и сот и воркотни,
закутываешься и поднимаешь
задумывающийся воротник.
А силы что? я говорю про силы
которые присущи Богу сил.
Ты уходила, ноги уносила
как вечный спич герой произносил.
Прости, прости когда сухой метелью
всесильные поля запружены.
Ты будешь виноградом пли елью.
Любви глаза женой загружены.
Запряжены стальные молотилки,
запряжены презренные стихи.
Меня знобит на небольшой подстилке,
отставку подразумевает стих.
Меня знобит и может быть последний,
последний раз перед тобой валюсь;
внимай призыв, неточный но последний:
последний раз перед тобой валюсь.
Знать не хочу и ничего не знаю
но ничего и ты не знаешь, ты;
покорный воск на потолок роняет
мои следы без всякой красоты.
Но вежливые фаталисты
не млеко пьют и не вино.
Неимоверной силой истой
спокойствие душе дано.
Потом скажу об этом млеке,
вине об этом я скажу.
Пусть, жидкости, вы оба леки
но отдыха не нахожу.
Пусть мера есть долготерпенью
но меры нет любви, любви.
Ее не злом, ее не сенью
да и никак не назови.
Я говорю с моей судьбою
наедине, опять, опять.
Я говорил с самим собою
разов пожалуй тридцать пять.
В руке с четырехстопным ямбом,
в груди с огнем, но без греха
приближусь я к жестоким дамбам
вовек не лгущего стиха.
Какие строки или знаки
мою любовь избороздят,
каких полей какие злаки
признание изобразят?
Так молоко хотя оставит
след на губах как у детей,
вино хотя труды заставит
великих множеством затей –
долой, мои воспоминанья!
Тебя, судьба, одну тебя
люблю которой нет названья,
которую умру любя.
Стисни губы, воин честный,
сердце верой ополча.
На равнине крайней славы
под светилом ясных дней жги
Диане среброглавой,
празднуй деве, знай о ней.
Только стройной хоть жестокой
предоставь любовь свою,
льва руки и птицу ока
за нее сложи в бою.
Лейся лейся надо гробом
самовольная луна
с белым белым гардеробом,
с волосами изо льна.
Иль над легшим станьте лестно
два Астартиных меча.