Выползаю из пещеры, полной грудью вдыхаю острый, чуть дурманящий хвойный аромат. Какая красота на земле Твоей, Господи!.. Еле колышутся миллионы игл на сосновых ветках. Каплет румяное вечернее солнце сквозь колеблющуюся сетку этих душистых стрел, на песке расцветают розовые капли райскими цветами. Вздрагивают золотые, совсем шелковые стружки на стволах прямых, как дороги к Богу, сосен. Небо на востоке еще дневное, синее, на западе — огромный и огненный веер заката…
Вспоминаю стихи «Размышления у солнечных часов», только что/ встреченные у каменного столба:
…Время мчится вперед, час за часом идет непреложно,
И вернуть, что прошло, никому ни за что невозможно.
Береги каждый час: их немного у нас для скитанья,
И клади на часы, вместо гирь на весы, покаянье…
Но ни вспоминать, ни говорить не хочется. Как не хочется заносить на эти дорожные листки, не хочется писать за тридевять земель о том, что взволновало весь Валаам волнением острым, обоюдораздражающим, — о новом и старом стиле.[42] О том, что старостильники — их все же большинство — давно уже не ходят в храмы, «оскверненные» новым стилем, что, сохранив небольшой запас прежде освященных даров, служат они в лесу, повесив икону на сосне, и этот уход в новые катакомбы овеян какой-то страстной верой в свою правоту, что не поколебать этой веры никаким хитроумным софизмам, никаким посулам… Старостильников «раздевают». Снимают клобуки, одеяние схимническое, рассылают по дальним скитам. Многих судили за «ересь» и непослушание, часть выслали за границу. Будут судить еще и еще… Потрясенный небывалой еще на Валааме смутой, спросишь порой: «Ну «разденут» вас всех, отец, выгонят с родного острова. Что же станется с монастырем? Погибнет ведь святая обитель!» И все тот же страстный ответ: «Пусть гонят! Основоположники валаамские и мы сами пришли сюда, в монастырь, не остров и его богатства спасать, а душу спасти…»
В монастыре звонят к вечерне. Низкий стон колокола, нарастая, бьется в гранит медным прибоем. Мой проводник, тоже «раздетый», долго крестится, думая о чем-то, говорит: «А какой слух из России идет?.. Когда там опять по-Божьему станет?..»
Что я скажу ему?..
Валаам, 1926 г. IV. На скитах Валаамских[43]
На затонувшей барже сидит монах в сером подряснике, рыбу ловит. Крепко держат старые руки самодельную удочку необычайной длины. Чуть вздрагивает красный поплавок на бледно-синей воде. У ног монаха — рыжий кот лениво следит за мелкой рыбешкой, юркими стаями скользящей в неглубокой у берега Ладоге. Когда подхожу к барже, когда хрустят под ногой сухие ветки и крупный, сухой песок, кот медленно поворачивает мохнатую голову, точно хочет спросить: кто там еще…
Роскошно горит закат на гаснущем небе. За проливом, солнечной кровью нарумяненном, Никольский скит. Отражение высокой его часовни смуглым золотом струится в волнах.
— Бог на помощь, отец. Много наловили?
— Есть малость. Все больше окуньки.
— А как в скит-то попасть?
— А ударь, брат, в рельсу, инок и приедет на лодочке.
У пристаньки — разбитая молнией сосна, на сосне кусок ржавой рельсы. Гвоздь огромный висит на веревке. Монастырский гонг…
Бью долго в рельсу. Звонкое эхо вибрирующей волной расходится по воде. Через несколько минут показывается черная, осмоленная лодка. Широко заносит весла сгорбленный, старый монах.
— Здравствуйте, отец. Можно скит ваш посмотреть?
— А чего нельзя? Вестимо можно. Садись, православный.
Уплывает рыболов в сером, рыжий кот, отлогие стены монастырского берега. Все ярче отблеск зари на маковке Никольского храма.
Некогда на северном берегу Крестовского острова стояла высокая часовня-маяк. В бурные ночи Ладога славится штормами — в окнах часовни пылали синие, красные и зеленые огни. Теперь вместо часовни — небольшой каменный храм. Далеко-далеко видны его снежнобелые стены и золотой шар купола.
Гремит в руках инока старинный ключ, с легким скрипом открываются тяжелые двери. Сразу же бросается в глаза великолепный резной иконостас. Каждая деталь, каждый цветок, крестик, звезда выточены умелыми, усердными руками.
— Кипарис все? Работы братии?
— Потрудились на Господа валаамские отцы, — отвечает старик и осторожно открывает дверцы шкафа-раки у левого придела. — А вот Святитель Николай.
Тонкой работы статуя Николая Чудотворца — тоже из дерева выточена. В руках его меч и череп. На голове — икона, на ногах — странные туфли в цветах. Изображение украшено золотом и синью.
Странно видеть католическую статую в православном храме…
— Откуда у вас статуя эта?
— Это не статуя, — сурово перебивает меня инок. — Это Николай-Святитель.
— Монастырской работы? — спрашиваю я, чувствуя, что еще одну оплошность сделал.
— Никакой не работы. А приплыл к нам в полночь Святитель. Буря была агромадная. А вышел Святитель на берег — сразу тебе всякая волна спала…
Поставив у лика Богоматери монастырскую свечу воску ярого, иду по крутой тропинке к северному берегу островка. Костлявым чудовищем поднимается к небу высокая лесенка-маяк. Взбираясь по шатким ступенькам, чувствую легкое дрожание хрупкого деревянного скелета. Соленый ветер резко бьет в лицо. Гортанно кричат чайки.
Куда ни глянь — бескрайнее зеркало Ладоги. Чуть видны массивные скалы Сердоболя. Золотая дорога вьется внизу широким змием адовым…
Скит во имя Всех Святых.
Идти к нему надо тихим монастырским бором, редкими полянами с густой листвой, совсем изумрудной травой, тропинками, сдавленным гранитом.
Далеко справа остаются и «Московский мост», и во время оно богатая молочная ферма (чахнет тысячелетний монастырь — и писать об этом не хочется…), и неимоверным трудом прорытые в скалах ручьи и проливы с выжженной вязью: «Проведена сия Канава 1859».
Тишина над скитом необычайная. Шли мы шумной толпой. Длинной лентой растянулись по бору, перекликались громкими — мирскими — голосами. А вышли на опушку — невольно все смолкло.
Сквозь зеленую сетку берез, сосен, пихт и серебристых елей падало солнце румяным заревом. Пели птицы. Пьянил аромат хвои и каких-то белых, мохнатых цветов.
Никто нас не встретил. В зеленой пене ветвей молчаливо стоял Всехсвятский скит — маленький, забытый монастырек. Старинные башенки по углам. Белая ограда. За ней — семья яблонь, тоже древних. Справа два пруда, тиной поросших. И только когда вошли мы в белые ворота, вышел из кельи сморщенный, высохший, черный старичок. Снял скуфью и сказал дрожащим голосом:
— Женщинам сюда нельзя. Женщины, уйдите. Прошу вас.
Потом только узнал, что издавна славится скит во имя Всех Святых аскетической жизнью. Насельники его постятся круглый год. Даже рыбы и даже на Пасху здесь не едят. И постное масло только три раза в неделю. Молодым послушникам советуют старцы и чаю с сахаром не вкушать.
Сконфуженные дамы наши ушли на опушку. Мужчин старик повел по белым, строгим, пустынным кельям (жило здесь до 20 иноков), в церкви повел — во имя Всех Святых и во имя Сил Бесплотных. Показал прекрасные образа, дорические, с золотом, колонны из черного гранита, резные иконостасы из ореха. Всюду та же ласковая тишина, на всем та же пестрая игра летнего солнца.
Надгробную плиту «прозорливого старца иеросхимонаха Антипы» показал. Еще при жизни погребал себя отец Антипа: спать ложился каждый вечер в вырытую у церкви могилу, крышей гроба покрывался…
Рассказывал черный, сморщенный монах, плача, о том, что «раздели» его, старостильника, — сняли монашеский клобук, сослали, как и других старостильников, из монастыря в дальний скит, осенью судить будут, как и судили уже многих…
Стоит ли писать об этом? Писать о том, что слишком крутым отрывом от исконного, привычного создается и усиливается рознь, раскол, взаимное озлобление? И получше нас были витии…
Провел нас черный старик к Иерусалимскому скиту, опять снял мятую скуфейку и сказал:
— Ну, помоги вам Господи. Долго вспоминать буду. Редко нонче родного человечка увидишь. Когда-когда словом с кем перебросишься. Забыты мы нонче…
Храм Иерусалимского скита — точная копия храма Гроба Господня. Переносишься мыслью в далекую Палестину, в святую тень ливанских кедров…
Под стеклом, матово мерцающим огнями цветных лампад, неяркими бликами свечей, терновый венец, давно уже из Иерусалима привезенный на Валаам. С престолом, на котором покоится венец, связана легенда о чуде.
Совершается оно в древнем Иерусалиме, в ночь Воскресения Христова. В миниатюрный алтарь — из камней Гроба Господня — входит близко к полуночи патриарх, тщательно обыскиваемый турками (так рассказывают богомольцы), покрывает терновый венец ватой, смоченной благовонным маслом. Несколько минут длится тишина. В алтаре совершенно темно. И вдруг ярким пламенем вспыхивает вата. Искры растекаются по камню. И чудесный огонь этот падает на свечи и лампады, заливая весь храм неожиданным сиянием…