* * *
Одинокие мы, одинокие
головы над тротуарами…
Девушки проходят голоногие,
девушки, томящиеся парами.
В воздухе сиреневом угаснувшем
ветви зеленеющие плавают.
Набухают губы кровью красною —
розовые голуби двуглавые.
Над мостом, над бедными предместьями,
медленно Медведица затеплится,
медными лучами в перекрестии
смерти отодвинутой и сердца.
В этом дне такое было небо,
топкое, на площадях уснувшее,
что разгуливать опасно было мне, Бог
обок шёл. И к шёпоту прислушивался.
«… на свете много есть такого, что недоступно»…
У. Шекспир. «Гамлет»
Я в башню, под названьем «Дания»,
вхожу из среднерусской местности,
в которой изнываю от познания
своей непоправимой бесполезности.
Я вижу переполненные комнаты,
где спят вповалку, пьют и развлекаются.
Там девушка под одеялом скомканным,
луна в окно… и мы в ней кувыркаемся.
Я будто бы учусь в кирпичном домике
скучнейшей, гнилозубой филологии.
На самом деле, все-то мои помыслы
обращены на радости недолгие.
Я чувствую, что милая прелестница
ко мне охладевает, чаще хмурится.
Однажды мы спускаемся по лестнице,
ступенька за ступенькой, к серой улице.
Сугробов осязаемое таянье.
Сосулек убивающихся песенка.
Красавица моя, простая моя,
частит, щебечет что-то резвенькое…
Она — налево, я — на лекции,
но заворачиваю в запах кофе.
Накрапывает дождик. Он, как флексия,
на отглагольной дали, ртутной кровью.
Мне надо уезжать. Пора расстаться мне
с ученьем удручённым и с подружкою.
Я представляю утренние станции,
чай в подстаканнике и небо русское.
Плетни. Заборы. Белые уборные.
И — с поворота рельс — дорога дальняя —
и даль сама — зашмыганная — сорная,
с кирпичной башней, под названьем «Дания».
В хороших садах вселенные полных лун
мерцают сквозь нервное мессиво колеблемых ветром листьев,
ветер безумен, вспыльчив, нетерпелив и юн,
и напор печали неистов.
Потому что как всё, как все, вечер должен пройти,
уехать на поворачивающейся игольчатой карусели.
Разве дано забыть, что у всех впереди,
неминуемом «впереди», когда мир обернётся постелью,
вместе с погодами, пагодами, городами, людьми,
походами на Восток, дорогами и горами.
Чёрные небеса истоптаны лошадьми,
осёдланными для нас, заботливо, и не нами.
О, жестяная музычка, шарманочный перезвон…
Лампочки так раскрашены, невозможно не рассмеяться,
наблюдая, как улетают пол, человек, газон,
ошарашенные деревья далеко внизу суетятся.
Хорошо бы, отпутешествовав, разыскать такой уголок:
в растворённом окне — островитянки, неводы, чайки,
а в камине позванивает уголёк
и слышно шараханье волн в ста шагах от кресла-качалки.
Здравствуй, смотритель цветов: жёлтого, бурого, чёрного,
ветра сырого, веток, распяленных на фасадах,
полумусульманское небо помешано на маленьких чётках —
чётких окошечках…
мутный мёд, мутный мёд для несытого взгляда!
Вслушайся в тихую жизнь, истончающуюся незаметно
на мелькание тополей, моську,
морщины остолбеневшей старухи,
всё застыло на родине, на неизменных бедных
улицах, поднимающих кирпичные руки
к страшному полнолунью, будто упрашивая о пощаде,
потому что у нежности целого неба в июньской ночи
нет им ответа, нечего дать им,
и они сворачиваются под набрякшее веко в горячую точку.
Когда сограждан хмурые черты
разглядываю в утреннем сабвее,
глухое одиночество Нью-Йорка,
двуногое, с конвейера платформ,
читаю в произвольном беспорядке
рассыпанного механизма счастья.
Как будто схему сборки потеряли
и стала каждая деталь энигмой,
так как же приложить одну к другой?
Состав любого жителя Земли
и анатомия его терпенья
вполне понятны, в общем повторимы,
но поразительна безмерная свобода
неповторимых вариантов человека:
так много их и так разнообразны
и внешний вид его и сочетанья качеств,
что я невольно думаю о том
Сознаньи, чья фантазия способна
творить неисчерпаемых людей.
Не это ли простое наблюденье
доказывает, что причина мира
есть вольное паренье Духа,
чья цель таинственна, а время непомерно…
Больше всего я на свете любил
с моста смотреть в текущую реку,
чтобы буксирчик зачуханный плыл
и облака налетали с разбегу
на горизонт, чтобы ветер рябил
бедную воду, будто монеты
рук миллионы швыряют в неё,
чтобы вернуться сюда, так приметы
нас уверяют. И боги моё
ей подношенье приносят из Леты.
Разве подкупишь? Забывчивей нет
вещи на свете, и разве оставишь
взгляда и губ, или пения след
в ней, не имеющей памяти, клавиш,
чистых страниц, разрушенья примет.
Как на Сретенском бульваре в марте стаяли снега,
там кофейня есть в подвале, чуть побольше пирога,
а в окошке ноги ходят, обувь мокрая толпы,
воробьиные угодья, голубей крутые лбы.
Я крошил песочный коржик, мрачно пялился на свет,
что же это меня гложет? будто жизнь сошла на нет,
будто я глядел отсюда, видел столик и окно,
общепитскую посуду, что раскокали давно.
Помню я подъём прекрасный, там, бульвар, как водопад,
рвётся к площади неясной в бездну с крышами подряд,
марево Москвы клубится, выпирает из ветвей,
дышит паром и боится, как в корзинке Моисей.
I
Я на молнию в стекле не променяю
старенький, потёртый бензовоз
с жестяными белыми губами,
хоть сбежалась бездна вас.
Я поеду по подземному маршруту номер восемь,
я увижу новую страну
непреклонным взглядом-гвоздодёром
луч зелёный фиолетовый втяну…
я усну под электрическую осень.
……………………………………
Я еду, как поезд сабвея «А»,
без остановок, мимо клёпаных-клёпаных столбов.
Во-о-н прозрачная моя голова
уставилась на меня из других голов.
……………………………………
Любовь на сгибах стёрлась,
как старое письмо,
любовь ушла из горла,
как вермут, се-ля-ви!
Теперь смотри за нею в оба
туда, где нет любви.
II
«Как стакан газировки
(лёгкий газ! лёгкий газ!)
колкий воздух — уловки
исчезанья из глаз.
Вдруг она засмущалась,
шарфик в руки и в — дверь,
у неё совещанье
с Госпожою потерь.
Они мило щебечут
на бульваре вдвоём,
мы их нежные речи
за свои выдаём.
Выпадает в осадок
то письмо, то снежок.
Я до почты не падок.
Мы простились, дружок.
К сожаленью, забывчив,
я не помню, увы,
то, что хочется вычесть,
а сейчас это вы.
Не любитель романсов,
ариозы Кармен,
я поклонник экстаза
и его перемен».
III
Ветер — выдавленный воздух
шатает платформы.
Ржавые гвозди
русских стихов звякают в горле.
IV
Я ронял лицо в ладони,
6 секунд проспал…
гулял в клеверном поле
с братом и мамой,
трава была мне по грудь,
видел синий бор и его боялся,
как телеграммы
«Приезжай оставайся тчк.»
Потом что-то вокруг осеннее,
похожее на Москву.
Так и живу там, и здесь живу
какой-то неощутимой жизнью
из серии «я не помню чудное мгновенье»,
заспал его в сабвее,
between «Jay Street» «High».
V
Я очнулся. Шуршала в окне занавеска.
Как снег, как невеста.
Я подумал: Виденье, ни с места!
Подумал — исчезло.
И объял меня холод Нью-Йорка.
Он зимой, как выключенная конфорка.
Выпит кофий. Гуд бай, Good bye!
И пора собираться в рай.
VI
Ещё парочка верблюдиков в пачке.
Я клыками выдёргиваю фильтры.
Хорошо бы закурить на даче,
где идёт по телевизору Штирлиц.
А с веранды пахнет яблоками, грибами.
— Разве это грибы? одни сыроежки…
и малиновое варенье запиваешь губами
одной реснитчатой белоснежки.
VII
…и вообще, моя фамилия не такая,
а что-то на «Ч» или «Т», но я не помню…
я у вас тут живу… вам потакаю…
незаметно живу, скромно.
Говорю втихаря стихами,
их никто не слышит: я — не читаю,
а потом они стихают… стихают…
и обрываются на дороге умиранья.
VIII
Я держал свой череп одной рукой,
я глаза заслонял от света в сабвее.
То же делал в стекле человек другой,
человек прозрачнее и бледнее.
Я-то знаю, что я моложе его —
борода темна, и не так печален.
Я пишу стихи, а он — ничего,
то он явится, то — отчалил.
«Говорящее правду стекло» соврёт,
как часы, всегда забегают.
Я-то знаю, кто я, он лезет вперёд,
борода седая, а неприкаян.
Неприятен холодный его апломб.
Вон глядит, усмехаясь, бельма таращит.
Это его в земляной сугроб,
через сколько-то там оттащат.
У поэтов другая, вообще, судьба, —
я в скрижали чёркаю.
И рука моя подпирает лба
костяной небосвод, долетевший сюда, как Чкалов.