Еще и до реставрации Мэйдзи преступные организации Японии в чем-то копировали самурайскую идеологию, что и неудивительно, ведь во многом они формировались из ронинов. В мафии якудза точно так же существует повиновение старшим и кодекс чести, за нарушение которого строго карают.
Последней же попыткой воскресить дух самурайства в японском обществе следует считать создание «Общество щита» писателя Юкио Мисимы и попытку военного путча на базе Итигая, после провала которой (впрочем, ожидаемого и запланированного провала) он покончил с собой.
Мисима подробно исследовал упоминавшийся выше трактат о самурайской этике «Хагакурэ» и даже написал объемистый комментарий к этой книге — «Хагакурэ нюмон».
«Когда Дзётё [3] говорит: „Я постиг, что Путь Самурая — это смерть“, он выражает свою Утопию, свои принципы свободы и счастья. Вот почему в настоящее время мы можем читать „Хагакурэ“ как сказание об идеальной стране. Я почти уверен, что если такая идеальная страна когда-либо появится, ее жители будут намного счастливее и свободнее, чем мы сегодня», — пишет Мисима в этом комментарии.
Видимо, ради мечты об этой идеальной стране он и покончил с собой в кабинете генерала Маситы.
Дзисэй — «предсмертный стих», или, дословно, «прощание с миром», — в своей основе порожден дзэн-буддийской традицией, пришедшую из Китая. Монахи-наставники, чувствуя приближение смерти, слагали хвалу Будде — гатху, короткий стих в одну или две строки. Способность сохранять ясный рассудок в свой смертный час считалась признаком просветления. Вместе с распространением буддизма в Японии распространялась и традиция писать дзисэй. Впрочем, идея попала на благодатную почву: древние японцы имели богатую традицию устного стихотворчества. В хрониках «Нихон Сёки» и «Сёку Нихонги» чуть ли не каждый шаг героев сопровождается песней — как правило, короткой (танка ). Нередко песня предшествует и такому важному шагу, как смерть. Например, древний герой принц Ямато Такэру, умирая, слагает такую песню:
Ах, земля Ямато!
Ты прекрасней всех на свете,
Ты, огражденная
Зелеными горами,
Прекрасная земля Ямато!
«Отцом» же японской классической танка является песня, которую произносит бог Сусаноо, победив восьмиголового змея и взяв в жены девушку, которую змей хотел сожрать:
Восемь туч висят
Над равниной Идзумо.
Восьмистенный град
Я воздвиг здесь для жены,
Восьмистенный град воздвиг!
Первая антология японской поэзии, «Манъёсю», содержит множество народных песен. К концу песни (тёка ) нередко «прикреплялась» короткая песнь в пять строк, как бы резюмирующая общий смысл длинной песни. Ее называли каэси-ута, «ответная песнь». Со временем форма каэси-ута была канонизирована в формате танка: стих в пять строк с размерностью 5–7–5–7–7 слогов. Отточенные веками поэтические фигуры (тропы) — «асихики-но яма» (горы, простирающие ноги), «хиротаэ-но содэ» (белотканые рукава), «ямадори-но о-но сидари о-но» (подобный свисающему с дерева хвосту фазана) — представляли собой фактически готовые строки, что облегчало создание стихотворного экспромта. Богатство омонимов[4] и паронимов[5] давало широкие возможности для игры слов: «мацу» можно было услышать и как «сосна», и как «ждать», «хару» — «весна» и «напрягать» (лук), «тигиру» — «собирать», «срывать» и «клясться» (в любви). К концу эпохи Хэйан сочинение предсмертного стиха превратилось в монастырях чуть ли не в ритуал. Ученики сидели у смертного ложа наставника, держа кисточку наготове. Обстоятельства смерти и сочинения предсмертного стиха тщательно фиксировались (впрочем, так делали в некоторых буддистских общинах не только монахи, но, как отмечает известный буддолог Н. Трубникова, и миряне. Вот как, например, слагал свою последнюю гатху наставник Гоку Кёнэн (1216–1272). Собрав своих учеников, он сел, ударил посохом в пол и провозгласил:
Истина, воплощенная в буддах,
Прошлого, настоящего и грядущего,
Ученье, переданное отцами, —
Все на кончике этого посоха!
После чего снова ударил посохом в пол, воскликнул: «Смотрите! Смотрите!» — и умер сидя. Другой буддийский монах, Хоссин, современник Кёнэна, предупредил, что умрет в течение семи дней. На седьмой день он и в самом деле стал чувствовать себя хуже и произнес следующий стих:
Приходим — это ясно без сомнений.
Уходим — это ясно без сомнений.
Но что это такое?
Его попросили сказать еще что-то, но он только воскликнул: «Кацу![6]» — и умер.
Дзэн-буддизм не отказывал мирянам в достижении просветления, и нередко предсмертные стихи самураев также являются вариациями на религиозные темы. Но при внешнем сходстве как тематики, так и образного ряда стихи мирян отличаются по содержанию. В отличие от монахов, миряне скорее выражают надежду на достижение просветления, нежели претендуют на уже состоявшееся сатори .
Кроме того, предсмертные стихи мирян часто вообще отступают от религиозной тематики, сохраняя лишь религиозную символику: упоминание цветов сакуры или росы как символа бренности этого мира, луны в чистом небе как метафоры просветленного сердца, сна — как символа земной жизни. Миряне обращаются к светским ценностям: от таких конфуцианских моральных категорий, как искренность, преданность господину, человечность — до простых житейских радостей: любовь, дружба, искусство, веселье. Таким образом, автоэпитафия могла быть, по сути, автоапологией, высказыванием своего мировоззрения, воспеванием своих жизненных ценностей.
Жизнь самурая была полна превратностей. И хотя предания рассказывают о выдающихся воинах, умудрявшихся слагать стихотворные экспромты прямо посреди жаркой битвы (например, Уэсуги Кэнсин и Такэда Сингэн, согласно легенде, обменялись на поле боя не только ударами меча, но и стихами), в большинстве своем самураи не полагались на силу своего дара и сочиняли дзисэй загодя.
Бывало и такое, что человек сочинял дзисэй, а неминуемая, казалось бы, смерть откладывалась. Например, военачальник Хосокава Фудзитака (в монашестве Юсай; 1534–1610), ученый, большой знаток японской национальной поэзии и сам неплохой поэт, в 1600 году был осажден в своем замке Танабэ войсками Западной коалиции. В ожидании неминуемой смерти (честь запрещала воину его ранга сдаваться в плен) он написал стих, приведенный в этом сборнике. Однако император Гоёдзэй (1571–1617) не допустил гибели такого выдающегося знатока древней поэзии и выговорил для Хосокавы почетные условия плена, а его самого убедил сдаться.
С расцветом новой поэтической формы — трехстишия хайку — и она вошла в арсенал «предсмертной поэзии». Среди прощальных стихов знаменитых сорока семи ронинов есть несколько хайку, Оотака Тадао, например, считался незаурядным поэтом-«хайдзином» (сочинителем хайку).
Стихи на собственную смерть — явление, широко известное и в европейской литературе. Было создано немало серьезных автоэпитафий, например:
Не нужны надписи для камня моего,
Скажите просто здесь: он был и нет его!
К. Н. Батюшков
Появились и шутливые:
Природа, юность и всесильный Бог
Хотели, чтобы я светильник свой разжег,
Но Романелли-врач в своем упорстве
страшен:
Всех трех он одолел, светильник мой
погашен! [7]
Дж. Г. Байрон
Однако ни в одной европейской поэтической традиции автоэпитафия не занимает столько места, сколько в японской — дзисэй . Нам привычна мысль о том, что поэт может умереть как воин, но когда воин в свой смертный час превращается в поэта — нас это всетаки поражает. Еще больше поражает, когда поэтом становится перед смертью государственный чиновник или, к примеру, бандит.
Популярность дзисэй в японской культуре зиждется на двух основах: во-первых, на популярности поэзии, причем именно национальной поэзии вака. Даже в самые тяжелые послевоенные годы проводились всеяпонские поэтические конкурсы, в которых принимали участие широчайшие слои населения — от простых крестьян, рабочих, домохозяек до самого императора. Вторая основа стойкости традиции дзисэй — само отношение японцев к смерти. Нельзя сказать, что японцы ее совсем не боятся (нельзя даже сказать, что они боятся ее меньше, чем мы), но все же отношение к ней иное: для японца смерть — неотъемлемая часть жизни. Неприятная, может быть, страшная, но все же неотъемлемая. Игнорировать ее нет смысла. Она случится со всяким, рано или поздно — японцы исходят из этого. Посему она является предметом поэтического осмысления, как и любое другое явление действительности. «Мне однажды довелось читать сочинения японских третьеклассников на стандартную тему „Кем я хочу стать“. Если не учитывать национальный колорит (один мальчик хотел преуспеть на поприще борьбы сумо, а одна девочка подумывала, не выучиться ли на гейшу), дети мечтали примерно о том же, о чем положено мечтать девятилетним. За одним исключением. Все тридцать сочинений кончались одинаково: описанием собственной смерти. Кто-то хотел романтически умереть молодым, кто-то планировал дожить до ста лет, но ни один из школьников не оставил концовку открытой. Завершение жизненного пути смертью — это естественно. Как же иначе?» — пишет известный литературовед-японист Г. Чхартишвили [8].