расширила зрачки свои,
чтобы не вынести раскатов
безудержной его любви.
И он челом своим умнейшим
тогда же, на исходе дня,
припал к ногам твоим умершим
и закричал: «Прости меня!»
О жест зимы ко мне,
холодный и прилежный.
Да, что-то есть в зиме
от медицины нежной.
Иначе как же вдруг,
из темноты и муки,
доверчивый недуг
к ней обращает руки?
О милая, колдуй,
заденет лоб мой снова
целебный поцелуй
колечка ледяного.
И — всё ясней соблазн
встречать обман доверьем,
смотреть в глаза собак
и приникать к деревьям.
Прощать, как бы играть,
с разбега, с поворота,
и, завершив прощать,
простить еще кого-то.
Сравняться с зимним днем,
с его пустым овалом,
и быть всегда при нем
его оттенком малым.
Свести себя на нет,
чтоб вызвать за стеною
не тень мою, а свет,
не заслоненный мною…
Глубоким голосом пророка,
донесшимся издалека,
«Возьми!» — сказала мне природа
о чистых струях родника.
Она мне воду даровала,
назначенную для корней.
Поскрипывая деревянно,
ступени приводили к ней.
Среди цветов, густых, истошных,
воды желающих, воды,
в моих ладонях тек источник.
В нем были камушки видны.
— Ну пей же, пей, — земля просила,
купайся, запускай суда.
— Да, да, — сказала я, — спасибо,
какая чистая вода.
Как всё живое к ней стремится,
как сохнет в горле у него,
а вот она — ко мне струится,
желанья ищет моего.
Но я не жажду утоленья.
Я долго на воду смотрю.
И медлю я. И промедленья
никак в себе не поборю.
Хочу я быть невестой,
красивой, завитой,
под белою навесной
застенчивой фатой.
Чтоб вздрагивали руки
в колечках ледяных,
чтобы сходились рюмки
во здравье молодых.
Чтоб каждый мне поддакивал,
пророчил сыновей,
чтобы друзья с подарками
стеснялись у дверей.
Сорочки в целлофане,
тарелки, кружева…
Чтоб в щеку целовали,
пока я не жена.
Платье мое белое
заплакано вином,
счастливая и бедная
сижу я за столом.
Страшно и заманчиво
то, что впереди.
Плачет моя мамочка -
мама, погоди.
…Наряд мой боярский
скинут на кровать.
Мне хорошо бояться
тебя поцеловать.
Громко стулья ставятся
рядом, за стеной…
Что-то дальше станется
с тобою и со мной?…
Две девочки бросали георгины,
бросали бережливо, иногда,
и женщины устало говорили:
— Цветы сегодня дороги — беда…
И с жадным страхом улица глазела,
как девочки ступали впереди,
как в отблесках дешевого глазета
белым-белели руки на груди.
Несли венки, тяжелые, скупые,
старушек черных под руки влекли.
Да, все, что на приданое скопили,
все превратилось в белые венки.
На кладбище затеяли поминки,
все оживились, вздрогнули легко,
и лишь глаза у женщины поникли
и щеки провалились глубоко.
Но пили, пили стопкою и чашкой -
и горе отпустило, отлегло,
и на дороге долго пахло чачей,
и голоса звучали тяжело.
И веселились песни хоровые,
забывшие нарочно про беду…
Так девочку Геули хоронили.
Давно уже — не в нынешнем году.
Вот течет молоко. Вы питаетесь им.
Запиваете твердые пряники.
Захочу — и его вам открою иным,
драгоценным и редким, как праздники.
Молоко созревает в глубинах соска,
материнством скупым сбереженное,
и девчонка его, холодея со сна,
выпускает в ведро луженое.
Я скажу вам о том, как она молода,
как снуют ее пальцы русалочьи,
вы вовек не посмеете пить молока,
не подумав об этой рязаночке.
Приоткройте глаза: набухают плоды
и томятся в таинственной прихоти.
Раздвигая податливый шорох плотвы,
осетры проплывают по Припяти.
Где-то плачет ребенок. Утешьте его.
Обнимите его, не замедлите.
Необъятна земля, но в ней нет ничего.
Если вы ничего не заметите.
Встает луна, и мстит она за муки
надменной отдаленности своей.
Лунатики протягивают руки
и обреченно следуют за ней.
На крыльях одичалого сознанья,
весомостью дневной утомлены,
летят они, прозрачные созданья,
прислушиваясь к отсветам луны.
Мерцая так же холодно и скупо,
взамен не обещая ничего,
влечет меня далекое искусство
и требует согласья моего.
Смогу ли побороть его мученья
и обаянье всех его примет
и вылепить из лунного свеченья
тяжелый, осязаемый предмет?..
Там в море парусы плутали,
и, непричастные жаре,
медлительно цвели платаны
и осыпались в ноябре.
Мешались гомоны базара,
и обнажала высота
переплетения базальта
и снега яркие цвета.
И лавочка в старинном парке
бела вставала и нема,
и смутно виноградом пахли
грузинских женщин имена.
Они переходили в лепет,
который к морю выбегал
и выплывал, как черный лебедь,
и странно шею выгибал.
Смеялась женщина Ламара,
бежала по камням к воде,
и каблучки по ним ломала,
и губы красила в вине.
И мокли волосы Медеи,
вплетаясь утром в водопад,
и капли сохли и мелели
и загорались невпопад.
И, заглушая олеандры,
собравши все в одном цветке,
витало имя Ариадны
и растворялось вдалеке.
Едва опершийся на сваи,
там приникал к воде причал.
«Цисана!» — из окошка звали,
«Натэла!» — голос отвечал…
Влечет меня старинный слог.
Есть обаянье в древней речи.
Она бывает наших слов
и современнее и резче.
Вскричать: «Полцарства за коня!» -
какая вспыльчивость и щедрость!
Но снизойдет и на меня
последнего задора тщетность.
Когда-нибудь очнусь во мгле,
навеки проиграв сраженье,
и вот придет на память мне
безумца древнего решенье.
О, что полцарства для меня!
Дитя, наученное веком,
возьму коня, отдам коня
за полмгновенья с человеком,
любимым мною. Бог с тобой,
о конь мой, конь мой, конь ретивый.
Я безвозмездно повод твой
ослаблю — и табун родимый
нагонишь ты, нагонишь там,
в степи пустой и порыжелой.
А мне наскучил тарарам
этих побед и поражений.
Мне жаль коня! Мне жаль любви!
И на манер средневековый
ложится под ноги мои
лишь след, оставленный подковой.
Вот девочки — им хочется любви.
Вот мальчики — им хочется в походы.
В апреле изменения погоды
объединяют всех людей с людьми.
О новый месяц, новый государь,
так ищешь ты к себе расположенья,
так ты бываешь щедр на одолженья,
к амнистиям склоняя календарь.
Да, выручишь ты реки из оков,
приблизишь ты любое отдаленье,
безумному даруешь просветленье
и исцелишь недуги стариков.
Лишь мне твоей пощады не дано.
Нет алчности просить тебя об этом.
Ты спрашиваешь — медлю я с ответом
и свет гашу, и в комнате темно.
Цветы росли в оранжерее.
Их охраняли потолки.
Их корни сытые жирели
и были лепестки тонки.
Им подсыпали горький калий
и множество других солей,
чтоб глаз анютин желто-карий
смотрел круглей и веселей.
Цветы росли в оранжерее.
Им дали света и земли
не потому, что их жалели
или надолго берегли.
Их дарят празднично на память,
но мне — мне страшно их судьбы,
ведь никогда им так не пахнуть,
как это делают сады.
Им на губах не оставаться,
им не раскачивать шмеля,
им никогда не догадаться,
что значит мокрая земля.
Мы расстаемся — и одновремённо…
Мы расстаемся — и одновременно